Никита Моисеев - Как далеко до завтрашнего дня
Можно очень по-разному воспринимать этот факт.
Можно, например, его интерпретировать как меру нашего незнания истины. Или нашей неспособностью к тонкому анализу. Но удовлетвориться таким объяснением современная наука не может. Десяток лет тому назад американский математик Фейгенбаум занимался, с помощью компьютера, анализом вполне детерминированных схем решения простенького уравнения, основанных на методе последовательных приближений. И он обнаружил, что последовательные итерации ведут себя, подобно некоторому случайному процессу – они неотличимы от него. Но нечто подобное мы знали и раньше: по заданной детерминированной программе мы могли воспроизводить последовательности чисел, которые обладают всеми свойствами множества случайных величин. Всё это наводит на ряд размышлений, о которых я кое что скажу позднее.
Можно еще и по иному попытаться интерпретировать появление случайностей и что-то объяснять. Но для меня, получившего в университетские годы, изрядную порцию вероятностного мышления на математическом факультете и ощутившем, ещё в юности, чувство восторга от соприкосновения с самой великой из наук, созданных человеком – квантовой механикой, казалось более естественным принять факт изначальной стохастичности природы. Случайность, я принимаю как констацацию того факта, что так имеет место «на самом деле».
Эту позицию я принял как догму, особенно о ней не рассуждая, еще в те времена, когда занимался теорией рассеивания снарядов в Академии имени Жуковского. Она упрочилась, когда я стал преподовать в Ростовском университете и, особенно тогда, когда мне было поручено вести семинар по методологии физики и критиковать Копенгагенскую школу. «Партийное поручение» критиковать буржуазное извращение физики, обернулось для меня тем, что я стал ревностным сторонником идей Копенгагенской школы, а Нильса Бора зачислил в число своих основных учителей. Убеждённость в правоте позиции этой школы и вера в то, что эту позицию можно обосновать хорошими филосфскими и физическими аргументами, чуть было не стоило мне тогда партийного билета.
Тайна вопроса «Зачем»?
Мне всегда казалось, что самым удивительным и загадочным в нашем мире, является существование того, что существует. Я об этом уже говорил в настоящем очерке и назвал это удивительное – тайной вопроса «ЗАЧЕМ». Но приняв эту тайну, как неразрешимую загадку, мы уже способны смириться и с тем, что существует и случайность. В самом деле, ведь мы этим просто подтверждаем факт её существования и то, что законы природы могут носить и статистический характер. И требуют соотвествующего языка для своего описания. Однако речь идёт все-таки о законах природы, а не о случайном хаосе хаосов.
Но ведь наука, она и родилась для того, чтобы помочь человеку предвидеть результаты своих действий. и, кажется, что она детерминистична – это по существу: если из A следует B, а из B следует С, то из A следует С. Если же всё хаос, непредсказуемость, то не может быть и науки. И мне стоило большого труда понять, что между стохастичностью и детерминизмом уж и нет такой большой разницы. Пример Фейгенбаума мне дал дополнительные аргументы, показывающие, что так по-видимому и обстоит дело. И в тоже время, если мы откажемся от существования принципиально непредсказуемого, то это будет означать и отказ от всего качественно нового, что может происходить в мире и так сузит наш горизонт, что и думать о науке уже не захочется. Вот почему, уже чисто эмоционально, я никогда не мог принять классического детерминизма. Жить без неожиданностей, вероятно очень скучно и неинтересно!
Тем более, что и сама наука имеет смысл лишь тогда, когда мы принимаем изучаемое, то есть существующее, существующим. Так я снова прихожу к тому эмпирическому обобщению, которое признает фундаментальным факт существования стохастической природы существующего. И, следовательно, подлежащий изучению.
На меня огромное впечатление произвело открытие антропного принципа. Суть его в следующем. Если бы мировые константы – скорость света, гравитационная постоянная и другие, были отличными от современных всего лишь на десятые доли процента, то мир был бы совершенно иным. В нем не могло бы возникнуть стабильных образований, не могла бы возникнуть та форма эволюции, которая привела к рождению звезд, планет, живого вещества, следовательно, и человека. Вселенная бы развивалась, но как то совершенно по-иному и, что самое важное, – без наблюдателей, без свидетелей. Ученые-физики, – а в нынешнем мире все беды идут от физиков – сформулировали антропный принцип так: мир таков, потому, что мы (то есть люди) есть!
Как показывает антропный принцип, развитие Универсума идёт, как бы по лезвию. Чем более сложна система, тем более её подстерегают опасности разрушения и перестройки.
Сейчас антропному принципу посвящена огромная литература. Антропный принцип вряд ли имеет, во всяком случае в настоящее время, какое либо практическое значение. Но его общепознавательное, философское значение огромно. Для меня же он имел важнейшее значение и ложился в ту схему размышлений и исследований, которыми я занимался последние пару десятилетий.
Занимаясь стабильностью сложных систем, я всё время сталкивался с одной их особенностью: чем сложнее система, тем она менее устойчива. Но на каком то этапе её усложнения, в течении которого происходит снижение её уровня стабильности, в рамках системы появляются новые механизмы, которые стабилизируют её развитие. Так популяция живых существ вроде бы не имеет права быть
Глава X. Эпопея ядерной зимы и об отставке, которая за ней последовала
Новая метамарфоза: биосфера и общество
Само по себе, исследование феномена ядерной зимы было более чем второстепенным событием в той большой работе, которую я задумал и начал на грани 60-х и 70-х годов. Анализ этого феномена был всего лишь её фрагмент, причём, как увидит читатель, достаточно случайный. Но именно «история ядерной зимы», которая сначала меня особенно и не интересовала, получила широкую известность и сделала большую рекламу всему направлению, которое я начал развивать в Вычислительном Центре Академии Наук СССР. В то же время, научные результаты, которые мне представлялись наиболее интересными также как и общее понимание смысла проблемы «человек -биосфера» или особенностей самоорганизации материального мира, остались просто незамеченными а, вероятнее всего, и непонятыми. Я думаю, что такая ситуация достаточно типична в науке: далеко не всё то, что считается исследователем главным, таковым воспринимается остальными. А, может быть и является главным: ведь позиции исследователя и читателя совершенно разные.
Конец 60-х и последующие годы были, может быть, самыми напряженными и плодотворными годами моей жизни. К этому времени я уже потерял интерес к преодолению чисто технических трудностей доказательства тех или иных теорем, что характерно для людей более молодого возраста. Я уже внутренне ощутил всю условность «строгой науки», и любого «абсолютного знания». Меня всё больше тянуло к содержательному естествознанию и гуманитарным наукам и их объединению. Так, вероятно происходит со всеми стареющими учёными, у которых пропадает спортивный азарт, уступая место стремлению к «сути вещей», обретению ясности, к углубленному проникновению во что – то, по настоящему непонятное и лежащее на грани логического и чувственного. Может быть такое же достижение ясности, ясности для себя самого было источником размышлений, приводивших однажды к той прозрачности видения мира, которым обладали отцы церкви. Именно эта ясность, обретенная в себе для себя, для своего внутреннего мира, внутреннего равновесия, давала им силы жить, привлекала и привлекает к ним людей погруженных в суету повседневности. Даже и теперь!
Когда я начал заниматься проблемами эволюции биосферы, взаимоотношением процессов её развития с развитием общества, мне стало казаться, что я прикасаюсь к святая святых и начинаю догадываться о нечто таком, что мне ранее было совершенно недоступно. Все это наполняло жизнь новым содержанием и меня начала тяготить большая административная работа, которая лежала на моих плечах в последние четверть века, когда я исполнял обязанности заместителя директора Вычислительного Центра Академии Наук СССР академика Дородницына, глубокого и талантливого исследователя, однако человека недоброго, удивительно высокомерного и совершенно мне чуждого по своему мировосприятию. Я стал подумывать об изменении своего общественного статуса. К тому-же мои новые интересы наполнившие жизнь новым содержанием, значительно отдалили меня от старого круга деятельности. Да и тех людей, с которыми я был близок по старым интересам.
Я понемногу старел, подходил к концу шестой десяток и я понимал, что вступаю в совершенно новый этап своей жизни с новыми ценностями, которые ещё предстоит осознать. Тогда в семидесятых годах, в отличие от девяностых, я был вполне метериально обеспечен и, получая свою тысячу рублей, мог не думать о заработке. Я искал повода освободиться от служебных обязанностей, которые мне мешали думать над тем, что мне было интересным и занимали время, необходимое для изучения множества вопросов, ставших для меня очень нужными. Однако расстаться с официальным положением мне удалось только в восьмидесятых годах, когда вышло постановление о том, что членам Академии предоставляется право оставить свои официальные посты, называться советниками и получать, при этом свое полное жалование – кажется я был первым членом Академии, который по собственной инициативе отказался от занимаемых постов задолго до достижения предельного возраста. Расставшись с Вычислительным Центром и кафедрой, я начал жить очень интересной и насыщенной жизнью.