Александр Ржешевский - Вторжение. Судьба генерала Павлова
Срываясь на крик из-за натянутых нервов, Климовских изо дня в день повторял, что какие бы ни были обстоятельства, им не простят разгрома трех боеспособных армий, которые могли не только обороняться, но и наступать. Если бы они, военачальники, повели себя подобно немцам, развернулись заранее, ударили по аэродромам, складам, боеприпасам, тогда и начало войны было бы иным. Климовских паниковал больше всех и повторял, что НКВД с ними рассчитается за потерянные российские земли. А кто дает НКВД указания, тоже было известно.
Павлов оценивал перспективу сурово, но не так отчаянно. Знал, что если они удержат Минск, все обойдется. В противном случае их могут лишить постов и наград. О том, что за учиненный разгром заплатят жизнью, еще не думалось. Еще Сталин не сказал своей знаменитой фразы.
Подходили резервы, ими кое-как удавалось латать разрывающийся фронт. В иные минуты, когда проходила растерянность, Павлов думал, что так может продолжаться до бесконечности. И вряд ли найдется генерал, согласный его заменить в такую критическую минуту.
Сколько бы неразрешимых проблем ни обрушивалось на него при слове «Минск», скольких отчаянных усилий ни требовали попытки остановить наступающую бронированную лавину, Дмитрий Григорьевич помнил неизменно о двух вещах: о том, что семья эвакуировалась, жена с дочерью проживали в Москве; и о том, что не смог ничего сделать для Надежды. Даже предупредить. Усталость и отчаяние спасали от безмерной горечи. Но он помнил о ней все время. И хотел верить, что Надежда, подобно тысячам, успела уйти из белорусской столицы.
Он не знал, что в самый канун войны она помчалась к нему навстречу. Не ведал и о причинах, побудивших ее к такому отчаянному поступку. Дмитрий Григорьевич не знал, что Надежда в это время находилась по другую сторону фронта, в огненном кольце, а его зародившееся дитя еще ни о чем не думало, но уже существовало, жило, повинуясь закону более древнему, чем война.
46
Она погибала дважды.
Первый раз утром, когда в село входили немцы. Она жила у Степаниды. Та первая и сообщила, переступив порог, повалилась на колени и только сказала, перекрестившись:
— Господи!
Мимо дома промчалась повозка. Ездовые нахлестывали бешено рвущуюся лошадь. Кто-то еще норовил успеть и спастись. С другой стороны, спускаясь с Буньковского холма, ползли немецкие танки. Надежда заметила белые кресты на черной броне, пламя из тонких стволов, повернутых в сторону. Стреляя на ходу, танки входили в село.
Избы обезлюдели. Но только на время, скоро все переменилось. Приехавшие на грузовиках солдаты стали селиться по домам и выгонять хозяев.
— Замажь лицо! Что ты так-то встречаешь? — торопливо зашептала Степанида.
Надежда сунула руку в печь, провела измазанной ладонью по лицу, спутала волосы. Успела накинуть рваную хозяйкину кофту. В избу шумливо ввалились пятеро немцев. Самый старший и грузный уселся на скамью.
— Матка, яйки! Млеко! — затребовал он у Степаниды.
Другие засмеялись, разбрасывая по избе оружие, вещи.
Надежде удалось выйти. Но следом на крыльце ее нагнал самый меньший из солдат и, казалось, самый молодой. Схватил за плечи, повернул к себе измазанное лицо. Она с силой вырвалась. То ли чумазое лицо показалось ему страшноватым, то ли сумасшедший яростный взгляд, но преследовать и насильничать он не стал, вернулся в дом. Что-то сказал, видно, потому что следом грянул хохот.
Потом — неизвестно сколько длилось это «потом» — из дома вышли трое. Толкнув Степаниду, распугивая кур, направились к сараю. Самый грузный с неожиданным проворством поймал курицу, отсек ей тесаком голову и кинул под ноги хозяйке — «готовь, мол».
— Ступай к Ущековым в сарай, — сказала Степанида, не глядя. — Вишь, он на отшибе. Там, небось, и другие девки хоронятся. А тут, я гляжу, горячо.
На другом конце села хлопнул выстрел, прошлась автоматная очередь. И над крышами поднялся истошный бабий вопль. Надежда заторопилась. В зарослях крапивы и лебеды отыскала тропку, соединившую двор Степаниды с ущековской усадьбой. Протиснулась между воротами. Чья-то рука схватила ее и поволокла в угол. Надежда уселась на подстилку из прошлогодней соломы, разглядела спасительницу — Маруська Алтухова. Тут же непримиримо мелькнул рыжий Веркин глаз. «Все тут, — с каким-то отрешенным удавлением догадалась Надежда. — Чего же они не ушли? Целый девичник. Надо же! Раньше тут на посиделки собирались, сейчас-то зачем? А ну, узнает солдатня?»
В щели между досками видно было, как немцы ходили по двору, обливались по пояс, гогоча. Валили свиней.
Некоторые бабы с ребятишками из других домов тоже пробрались в ущековский сарай. Председательская дочка Василиса пришла с дальнего конца деревни и принесла еще одну страшную разгадку. Ихняя соседка Наська Парфенова с утрева затеяла баню и танков не слыхала. А тут — немцы! Голую вытащили и начали гонять по огороду. Отец кинулся за ружьем и жахнул в одного. Тут его и порешили.
На Степанидовом дворе залился лаем хозяйский пес Пушок. Зимой, когда Степанида взяла его, он и в самом деле был, как пушок — маленький, белый. Только лапы толстые. И соответственно вырос — лохматый, сильный, но не злой. Степанида редко держала его на цепи. Только в это утро посадила. И он все время молчал, словно чуял опасность. Да, видно, кто-то из солдатни его раздразнил.
К вечеру немцы добрались до ущековского сарая и повыгоняли всех, но не били. Каждая женщина, выходя, вжимала голову. Все начало быстро меняться. И необратимо. Когда Надежда подошла ко двору, Пушок опять залился лаем и начал рваться с цепи. Вернувшаяся с подойником и вилами Степанида постаралась утихомирить его. Грузный немец ударил сапогом. Пес заметался на короткой цепи. А немец бил снова и снова, расчетливо, с размахом, по окровавленной голове.
Выронив ведерко с молоком, Степанида бросилась между ними. Но пес, обходя ее, начал рваться еще отчаяннее. Тогда немец, вытащив пистолет, выстрелил. Пушок завыл, дернулся. У пьяного вояки дрожала рука. Оттолкнув старуху, он еще раз прицелился, но только ранил собаку. Белый пушистый мех обильно обагрился кровью. Оцепеневшая Степанида разбежалась и изо всех сил всадила вилы в серый лягушачий мундир. Кровь перемешалась с навозной жижей и потекла за голенище. Немец завыл громче собаки и принялся с остервенением стрелять в Степаниду. Она, как стояла, не шелохнувшись, так и грохнулась. Надежда подбежала, чтобы поднять, не сообразила, что та мертва. Разъярившийся немец хотел застрелить и ее. Но какой-то другой, высокий, с тонким злым лицом, остановил его и велел увести.
Визжавшую окровавленную собаку добили.
Степанидина жизнь кончилась неожиданно, в один миг. Многим на зависть. Оставшихся ждали новые страдания и тяжкий путь. Для одних — короткий. Дня других — мучительный и долгий.
47
Обер-лейтенант Лемминг Отто, остановивший расправу над чумазой растрепанной девкой, не был уверен в собственной правоте. Верный Курт, компанейский парень, с которым они прошли всю Польшу, сильно пострадал и надолго выбыл из строя. Промежность его опухла и воспалилась. Конечно, грязь и пот, а тут еще и навозные вилы — пришлось отдать его в руки медиков, о чем Лемминг сожалел. Для него избивавший привязанную собаку Курт оставался добрым, милым весельчаком. Потому что все остальное: страна, куда они вступили, напутанные жители со своей глупой скотиной — не значили ничего. Что из того, что Курт избивал пса? Он в Польше привык. Чуть какая сука или кобель вывернутся, он хватался сперва за палку, потом за пистолет. Его все польские собаки боялись. Когда Курт подходил, с ними карачун делался. А этот белый полярный волк готов был цепь изгрызть, лишь бы до него добраться. Кто же для этой скотины пулю пожалеет? Да и люди тут значили не больше. Что со старухой покончил — правильно. А лучше бы Курт убил и ту молодую, у которой на лице сквозь грязные разводья поблескивали ненавидящие глаза. Свиньи, они и есть свиньи. Чего он остановил? Неужто в детстве начитался Гете? Или братьев Гримм? Гете — сплошной обман. Да и братья тоже. В новую наступившую эпоху, в тысячелетнем рейхе их пора забыть. Будет одна музыка, сплошная музыка. И гимны.
Конечно, Курта было жаль. Но думать долго о неприятностях не хотелось. С первых дней вторжения Отто Лемминг пребывал в том приподнятом, возвышенном состоянии духа, которое делает людей гениями. И временами он ощущал себя таковым.
Поверженный враг не вызывал жалости. А завоеванная страна порождала временами тоску. К чему эти огромные сырые пространства, приучившие людей не ценить своей земли? Рассуждая с собой, Лемминг быстро пришел к выводу, что народ этот сам виновен в своем жалком существовании. В страхе и покорности он дозволял своим царям любые чудачества, удовлетворяясь терпением и скотским бытием. Ни дорог, ни жилья сносного. Унылые душные хижины… с крошечными оконцами, наглухо закрытыми даже в летний зной. Зачем? Наверное, считали, что воздуха и пространства хватает поверх стен? Словно дом не главное средоточие отведенных человеку радостей и счастья, а временное прибежище от рабского каторжного труда. И название-то какое — изба-а… избушка. Фу! От одних звуков уныние. То ли дело «кирхен» по-немецки — светло и радостно. Разве жалкие подслеповатые избы похожи на добротные, крытые черепицей дома в его родной Баварии?