Марина Могильнер - Конфессия, империя, нация. Религия и проблема разнообразия в истории постсоветского пространства
Вопросы
В истории религиозной политики Российской империи в Грузии, наверное, ключевым и самым интригующим остается вопрос – что же все-таки заставило российские власти пойти на полную отмену автокефалии Грузинской православной церкви и ее, по сути, безоговорочную интеграцию в структуру православной конфессии империи? Другие важные вопросы: каковы были сущностные параметры этого процесса и, следовательно, насколько вообще правомерно говорить о продолжении существования Грузинской церкви в этот период?
Примечательно, что классики мировой картвелологии в своих исследованиях по истории Грузии весьма единодушны во взглядах на мотивы политики России в отношении Грузинской церкви. Касаясь вкратце этого одного из ключевых сюжетов, они отмечают, что в восприятии представителей имперской бюрократии церковь в Грузии представала средоточием всего национального и потому виделась потенциальным источником и организатором политической оппозиции режиму российского правления. Исходя из этого, политика России была нацелена на то, чтобы лишить Грузинскую церковь этого потенциала и тем самым облегчить кооптирование элиты и представителей других страт грузинского общества в культурно-политическое пространство империи.
Так, американский историк Рональд Суни рассматривает церковь в Грузии как «потенциальный центр национальной оппозиции» [612] . С его мнением созвучны выводы, сделанные другим известным западным картвелологом Дэвидом Лэнгом, который писал, что в условиях, «когда организованная политическая оппозиция (в Грузии. – А.Р. ) была уничтожена, российские власти к своей досаде обнаружили, что церковь оставалась оплотом национального чувства» [613] . Именно этим он объяснял радикализм имперской администрации при определении ею судьбы Грузинской церкви. Еще более решительно по данной проблеме высказался американский историк и политолог Николас Гвоздев: «Если первое десятилетие имперского правления было сконцентрировано на уничтожении последних следов грузинской политической независимости, то во второе десятилетие внимание было перенесено на грузинское общество, особенно на Грузинскую православную церковь. В обстоятельствах, когда грузинское государство оказалось уничтоженным, имперские чиновники были озабочены тем, что церковь как важный символ грузинской национальной идентичности могла стать оплотом оппонентов российской администрации» [614] . В связи с этим в качестве цели и одновременно «кумулятивного эффекта всех этих „реформ“» автор называет «разрыв многих традиционных связей, которые сплачивали грузинское общество, и в особенности изоляцию церкви от основной массы населения» [615] .
Иными словами, акцент сделан на чисто политических мотивах секуляризации, осуществленной имперскими властями в Грузии. Безусловно, значение Грузинской православной церкви как хранителя духовного наследия грузинского народа, как ключевого не только религиозного, но и социально-политического института сложно переоценить. Достаточно сказать, что во многом – если не исключительно – именно церковь в наиболее драматичный период грузинской истории XVI–XVIII веков шина омеби ( груз . «войны внутри дома») смогла сделать главное – сохранить единство коллективной исторической памяти грузин и не допустить того, чтобы политическая дезинтеграция перешла в ментальную и даже этническую. То, что при помощи Российской империи «многие Грузии» в XIX веке смогли почти безболезненно объединиться, для чего только административных усилий оказалось бы мало, являлось не в последнюю очередь заслугой Грузинской церкви. Поэтому процитированные выше исследователи, конечно, правы.
И тем не менее вряд ли только страхом имперской бюрократии перед значительными политическими и экономическими ресурсами церкви в Грузии можно объяснить реализацию сценария столь жесткой ее интеграции. В этом случае трудно истолковать то, как и почему грузинское духовенство из последовательного поборника пророссийской ориентации Грузии в конце XVIII века уже через несколько десятилетий вдруг превратилось в едва ли не главную угрозу позициям Российской империи в Грузии. Гвоздев ведь совершенно справедливо указывает, что в среде грузинской элиты именно иерархи являлись, пожалуй, наиболее убежденными сторонниками заключения стратегического союза с Россией. Более того, благодаря влиянию, которое архиереи имели на грузинских правителей, а также их напряженным дипломатическим усилиям в 1783 году этот союз все-таки состоялся. Примечательно, что одним из главных аргументов в пользу его заключения со стороны грузинских первосвященников выдвигалось то, что «под российской опекой церковь будет защищена, а ее права, свободы и собственность будут обеспечены» [616] .
Кроме того, отмена автокефалии Грузинской церкви явилась беспрецедентным событием не только для религиозной политики Российской империи на ее окраинах, но во многом и для всего христианского мира. У имперских властей еще не было опыта более чем проблематичного управления григорианской конфессией, во главе которой ими в 1828 году был оставлен католикос-патриарх с правами предстоятеля автокефальной церкви. Во многих случаях нежелание или неготовность армянских первопастырей участвовать в реализации внешней и внутренней политики империи убедили некоторых представителей российской бюрократии в политической нецелесообразности сохранения института власти католикоса. Только к концу XIX века Петербург задумался об издержках религиозной автономии Эчмиадзинского престола и решился на неудачную попытку установить над ним контроль, что подробно описал американский исследователь Пол Верт [617] . Судьбы же Грузинской церкви решались гораздо раньше.
Нельзя также игнорировать пусть и очевидный факт единоверия, ведь в доктринальном отношении Русская и Грузинская православная церкви тождественны, к тому же, с точки зрения церковных канонов, за Грузинской церковью оставалось первенство и моральный авторитет как древнейшей по сравнению с Русской церковью. Однако и это не помешало российскому правительству лишить Грузинскую церковь ее традиционного статуса.
С точки зрения вселенского измерения церкви, упразднение Грузинской экклесии, одной из древнейших в христианском мире, безусловно, явилось потрясением не для одной только Грузии, но привело в замешательство и остальные вселенские кафедры. Объяснить это только зигзагами внутренней и внешней политики Российской империи означало бы упростить историческую реальность. Как представляется, помимо политики, существовал ряд факторов, которые трудно, если вообще возможно, описать в привычных категориях политической истории и представить в виде некой заранее сформулированной стратегии имперских властей в церковном вопросе.
«Мы» и «они»: иная церковная традиция и грани единоверия
Как показывает грузинский материал, фактор единоверия не отменял действия такой устойчивой парадигмы человеческого сознания, как «свой – иной – чужой», даже когда речь шла о церквах-сестрах.
В силу особенностей исторического развития Московского государства XVI–XVII веков, когда сформированная церковная традиция осталась за его пределами в Киеве и статус Русской православной церкви еще не был определен в контексте системы вселенских кафедр, русские церковные мыслители, по сути, оказались один на один с византийским наследием и поначалу были лишены ресурсов для его критического освоения. Церковная жизнь Московского государства развивалась как бы параллельно процессам, протекавшим в православных церквах восточно-христианской ойкумены. Во многом вследствие этого в лоне Русской церкви сформировалось, например, сугубо национальное понятие о «церковных приличиях», которое слабо соотносилось с ближневосточными традициями и даже с византийским наследием. Сформированные вне вселенского контекста традиции Русской церкви периода Московского государства начали восприниматься архиерейством и паствой как единственно истинные. Но главное, что за границами этого круга оказалась религиозная практика не только других христианских конфессий, но и «церковные приличия» православных церквей-сестер.
В этом контексте примечательно, что даже такой корифей и признанный классик русской церковной науки второй половины XIX века, как Василий Болотов [618] , блестящий исследователь истории Вселенской церкви, воспитанный в русских церковных традициях, анализируя причины культурно-религиозного отпадения Востока от Византии, приходит к выводу, что причиной этого стала «религиозная разность». Именно в церковном многообразии автор видел причину «национального отчуждения окраин империи» [619] . Главным упущением имперских властей Болотов считал то, что они дали возможность некоторым архиепископам (например, Александрийскому папе и Антиохийскому патриарху) развить церковную централизацию [620] . Считая «религиозную разность» церквей, несмотря на их единоверие, и концентрацию архиерейской власти в одном центре на периферии смертельной опасностью для империи, Болотов осознанно проецировал римский и византийский опыт на современную ему Россию. В целях сохранения единого имперского пространства он совсем не исключал возможность применения жестких мер для приведения церковной структуры к единому знаменателю. В унификации церковной традиции, административного устройства и даже богослужебного языка ученый видел залог устойчивости не только имперской церкви, но и самого государства.