Михаил Давыдов - Оппозиция его Величества
«Владыкам, собравшимся на конгресс в Троппау, нельзя терять столько времени, как на конгрессе в Вене. Соседний Франции пожар неблагоприятен. Гишпанцы не взяли за образец хартию Людовика XVIII, следовательно, можно думать, что есть что-нибудь лучшее. Напрасно возлагать надежды спокойствия на одном рождении герцога Бордо. Он долго не будет полезнее напитка сего имени, а это не много!»[219] Фактически Ермолов говорит о необходимости вооруженной борьбы с революцией в Испании. И это понятно. Он, как и Волконский, боится и справедливо боится, что пример окажется заразительным, а повторения «Ста дней» в каком бы то ни было виде ему не хочется. Это мы знаем, что через полгода Наполеона не будет в живых; да ведь и без Наполеона всегда найдется «малое число» «движущих пружин».
В историографии есть мнение, согласно которому Ермолов «несмотря на возможное назначение главнокомандующим армией, направляемой для подавления восстания в Пьемонте …не скрывал своего одобрительного отношения к справедливой борьбе итальянского народа». В доказательство приводится цитата из письма его к Денису Давыдову (3 марта 1821 г.): «Если австрийцы должны будут укрощать оружием порывы к свободе своих владений в Италии их ожидает война народная»[220].
Видимо, в данном случае оценка слов «народная война» по аналогии со знаменитой строкой «идет война народная, священная война» — не лучший выход из положения. Давыдов, отводя обвинение Суворова в жестокости, пишет: «Кровопролитие при взятии Измаила и Праги было лишь последствием всякого штурма после продолжительной и упорной обороны. Во всех войнах в Азии, где каждый житель есть вместе с тем и воин, и в Европе во время народной войны, когда гарнизоны, вспомоществуемые жителями, отражают неприятеля, всякий приступ неминуемо сопровождается кровопролитием… Ожесточение осаждающих возрастает по мере сопротивления гарнизона». П. Х. Граббе отмечает в своих «Записках»: «Государь выехал в Смоленск и Москву для приготовления новых средств к усилению армий и провозглашения войны непримиримою, народною»[221](выделено мной — М. Д.). Отсюда ясно, что вкладывалось тогда в оборот «народная война». Это, если так можно выразиться, термин констатирующий, но отнюдь не несущий в себе априорно положительной оценки. Вооружение русского народа — факт для наших героев в 1812 г. позитивный, вооружение и ожесточенное сопротивление жителей Варшавы в 1794 г. — совсем наоборот. Попробуем теперь оценить ермоловские строки в контексте всего письма. Давыдов, услышав о возможной войне, размышляет о возвращении на службу, а Ермолов пытается рассмотреть возможные варианты. Давыдов полагал, что воевать придется с Турцией, Ермолов говорит, что куда реальнее война в Италии, ибо уже было известно, что Александр I обещал Австрии помощь России, и «хотя взят уже Неаполь, позволительно думать, что дурное состояние северной Италии не заставит пренебречь помощью». Далее следуют приведенные выше строки о «порывах к свободе» и «войне народной». Но примечательно продолжение: «Если верно, что пиемонцы обратились на занятие Милана, будет война единодушная, и не австрийцам удобно преодолеть мнение. Если будем содействовать им; по количеству движущихся войск надобно ожидать отдельного действия, следовательно, авангарда числом значительного. Партизаном в войне народной быть неудобно, в твоем чине надобно иметь большую команду; войско вспомогательное не может иметь такой конницы, от которой можно бы было отделять большую часть. Если решаешься просить Государя о назначении тебя на службу, мое мнение не стеснять выбором его непосредственной воли» и т. д. Под «войной единодушной», видимо, имеется в виду общее итальянское восстание против Австрии. Представляется, что в этом анализе будущей интервенции и советах ее возможному участнику — русскому генералу, ощущается не столько нескрываемое одобрение революции в Италии, сколько нескрываемая неприязнь к Австрии, — чувство для русских дворян достаточно обычное и привычное. О неприязненном отношении к революции говорят и следующие строки из цитированного уже письма Кикину: «Неаполитанцы прикидываются, будто чувствуют себя людьми; впрочем, для беспорядков много годных инструментов, и если ладзарони возмечтают, что революция может дать им лучшую пищу, нежели излавливаемые в море черви, то и ими пренебрегать не должно»[222]. При всем желании здесь сложно увидеть симпатию к революционерам. Полагаю также, что и помощь служившему некоторое время на Кавказе испанскому революционеру Хуану Ван-Галену, никоим образом не говорит о «двойственном отношении Ермолова» к испанской революции, о чем подробнее я скажу ниже.
Наконец, ермоловская проекция европейских событий на Россию. Хотя он и ошибался, когда писал, что испанский пример ничего у нас произвести не может, но безусловно был прав, считая, что «нет выгоды набить пустяками молодые головы». Здесь у Ермолова интерес вполне конкретный, притом же он по себе знал об этих сюжетах немало. Время, правда, изменилось. Н. Тургенев отмечал «благородство инсургентов», в то время как Ермолов имел прямо противоположное мнение; куда более важным представляется другое расхождение между ними — Тургенев считает, что высшее проявление народного духа и любви к Родине состоит не только в сопротивлении иноземной агрессии, но и в борьбе с деспотизмом, в завоевании свободы для своей страны, а Ермолов никогда и не подумает сравнивать 1812 г. с какими бы то ни было попытками изменить существующий строй.
* * *В 1821 г. единственным холостяком из героев нашего рассказа оставался Ермолов. Закревский женился на графине Аграфене Толстой, Сабанеев — просто увел жену у живого мужа, Воронцов женился на графине Елизавете Браницкой, Давыдов — на Чертковой, Киселев стал мужем графини Софьи Потоцкой. Закревский женился в 32 года, Киселев — в 33, Давыдов — в 35, Воронцов — в 37, Сабанеев — в 46 лет. Генералы на четвертом десятке и юные генеральши 10-15-тью годами моложе — явление тогда вполне обычное. Не будет, видимо, ошибкой сказать, что с титулованными невестами генералам не слишком повезло. Напомним, что графини Воронцова и Закревская занимают определенное место в истории не только пушкинистики, но и отечественной словесности вообще. Неудачен был брак Киселева.
Ермолов, убежденный и закоренелый холостяк, не был женат до конца дней. В 1819 г. он писал Закревскому: «С того времени, как ты женат, нападаешь на меня, чтобы и я женился также. Между нами в сем случае есть некоторая разница. Мне уже перешло за сорок, ты молод; мне еще надобно выбирать жену и Бог знает, на какую попаду, а тебе он уже дал молодую и хорошую и любезнейшую, которая тебя любит… Жаль мне, что я старею, а то взялся бы я за детей ваших и им приносить пользу было бы большим наслаждением. Ты говоришь о потомстве. До такой степени не простираю я моего самолюбия. Граф Румянцев был не я — и что после него осталось? Молодой Суворов с наилучшими качествами его не заменил бы бессмертного отца своего! Много ли у нас отличных людей из фамилий знаменитых, а отцы их заботились о потомстве, ибо фамилии существуют. Дай Бог свой век прожить порядочно, не заботясь, будет ли сын мой пачкать имя мое или возобновит его в памяти других. Было время, что не помышляя о потомстве, имел бы я его, ибо весьма был близок от женитьбы, но скудное состояние с моей стороны и ее бедность не допустили меня затмиться страстию. Чтобы из меня теперь вышло? Я, как и ты, имею правило ничего не просить, а дать мне, может быть, не догадались бы, и я теперешнюю свободу променял бы на всегдашнее сетование. Теперь нет богатейшего человека в мире! Итак, друг любезный, дай некоторую цену тому, что я люблю тебя, как брата, и прости мне, что не будет у меня сына, который бы любил тебя столько же!»
Никто не знает будущего, и извинение Ермолова оказалось преждевременным. Через 5 лет, в 1824 г., он сообщит Закревскому: «Я обогатился ими (детьми — М. Д.). Трое налицо и готовится четвертый. У меня всегда сыновья, и это еще счастье!»[223] Все сыновья Ермолова были рождены вне брака, он усыновил их, дал свою фамилию и дворянство. Прав он оказался в одном: ни его дети, ни дети его друзей с «наилучшими качествами» не заменили отцов. Впрочем, это уже другая история.
Похмелье на чужом пиру
1820 г. был переломным для Александра I. Перелом этот начал обозначаться раньше, но именно в 1820 г. он стал фактом. Среди причин его были, видимо, и разочарование в попытках проведения реформ, наталкивавшихся на глухое, но от этого не менее мощное сопротивление русского дворянства, не желавшего понимать своего императора, и определенное разочарование в своей же польской программе — поляки почему-то не чувствовали себя очень уж счастливыми и, кажется, не были склонны ценить те усилия, которые затратил Александр на «восстановление» Польши. Были и другие причины. Идея спрута тайных обществ, опутавшего, как казалось Александру, всю Европу, в том числе и Россию, совершенно овладела им. Заговорщики мерещились ему повсюду. Сначала донос Грибовского, затем — восстание Семеновского полка, которое было тем последним усилием, которое окончательно толкнуло царя вправо, как любят говорить историки, «в объятья Меттерниха».