Казимир Валишевский - Петр Великий
Но посещения батьки становились реже: его задерживали служебные дела, а может быть и жена; может быть прискучила ему уже новая любовь. Он глух к страстным призывам Евдокии: «Ужели она уже забыта? Как скоро! Значит, не сумела она привязать его к себе? Мало забивала себя для него, мало орошала слезами лицо его, и руки, и все суставы его пальцев». С горьким лиризмом оплакивает она свою утрату, и в этом плаче так надрывается душа в несвязных причитаниях, в бесконечно повторяющихся ласках слышится такая безысходная тоска, сказывается чисто восточная страсть, и такая беззаветная любовь, на которую способны только русские женщины.
«Свет мой, батюшка мой, душа моя, радость моя! Знать уж зло проклятый час приходит, что мне с тобой расставаться! Лучше бы мне душа моя с телом рассталась. Как, ох, свет мой! мне на свете быть без тебя, как живой быть? Уже мое проклятое сердце, за много послышало нечто тошное, давно мне все плакало. Аж мне с тобою знать будет расставаться. Ей, ей, сокрушаюся. И так, Бог весть, каков мил ты мне. Уж мне нет тебя милее, ей Богу! Ох, любезный друг мой! За что ты мне таков мил? Уж мне ни жизнь моя на свете! За что ты, душа моя, на меня был гневен? Что ты ко мне не писал? Носи, сердце мое, мой перстень, меня любя, а я себе такой же сделала; то-то у тебя я его брала. Знать, ты друг мой, сам этого пожелал, что тебе здесь не быть. И давно уж мне твоя любовь, знать изменилась. Все ты слышал слух, что я к тебе пришлю, то и ты отпишешь ко мне. Вот уж не каково будет и сердитовать. Для чего, батько мой, не ходишь ко мне? Что тебе сделалось? Кто тебе на меня что намутил. Что ты не ходишь! Не дал мне на свою персону насмотреться! То ли твоя любовь ко мне? Я же тебя до смерти не покину; никогда ты из разума не выйдешь. Ох, друг мой, свет ты мой, любонька моя! Ох, коли ты едешь, коли меня, батюшка мой, покинешь? Пожалуй, сударь, мой, изволь ты ко мне приехать завтра к обедне переговорить кое какое дело нужное. Ох, свет мой, любезный мой друг, лапушка моя (вспомните, как звала она лапушкой другого)! Отпиши ко мне, порадуй свет мой, хоть мало, что как тебе быть? Где тебе жить, во Володимире ли, аль к Москве ехать? Скажи, пожалуй, не дай умереть с печали. Послала я тебе галздук, носи душа моя. Ничего моего не носишь, что тебе ни дам я. Знать я тебе не мила! То-то ты моего не носишь. То ли твоя любовь ко мне? Ох, свет мой, ох душа моя, ох, сердце мое надселось по тебе! Как мне будет твою любовь забыть, будет как не знаю я; как жить мне без тебя. Ей тошно, свет мой, как нам тебя будет забывать. Ох, свет мой, что ты не прикажешь ни про что, что тебе годно покушать. Скажи сердце, будет досуг, приедь хоть к вечерне».
Но не тронулось сердце батьки. Еще горше плачется и сетует в безысходной тоске и бьется как подстроенная птичка Евдокия.
«Ах, друг мой! Что ты меня покинул? Чем я тебе досадила? Лучше бы у меня душа моя с телом разлучилась, нежели мне было с тобою разлучаться. Кто мое сокровище украде? Кто свет от очию моею отыме! Кому ты меня покидаешь? Кто меня бедную с тобой разлучил? Что я твоей жене сделала? Какое ей зло учинила? Кому ты меня покидаешь? Как надо мной не умилился? Чем я вас прогневала? Что ты душа моя, мне не скажешь, чем я жене твоей досадила, а ты жены своея слушал. Для чего, друг мой, меня оставил, ведь я тебя у жены твоей не отняла; а ты ее слушаешь. Ох, свет мой! Как мне быть без тебя? Как на свете жить? Как ты меня сокрушил? Изтиха? Что я тебе сделала, чем сделала, чем тебе досадила, что ты мне мою винность не сказал, хоть бы ты меня за мою вину прибил, хоть бы ты меня, не вем как, наказал за мою вину. Что твое это чечение, что тебе надобно стало жить со мной. Ради Господа Бога, не покинь ты меня; сюда добивайся. Ей! Сокрушаюсь по тебе».
Спустя несколько дней она опять писала свои горькие сетования:
«Ох, лучше бы умерла, лучше бы ты меня своими руками схоронил. Ох, то ли было у нас говорено? Что я тебе злобствовала, как ты меня покинул? Ей сокрушу сама себя. Не покинь ты меня, ради Христа, ради Бога! Целую тебя во все члены твоя. Не дай мне умереть. Ей сокрушуся!»
Девять таких писем Евдокии сохранились в секретном архиве министерства иностранных дел. Они написаны не ее рукою. Монахиня-царица диктовала их своей поверенной, другой монахине, Каптелиной, которая и от себя делала приписки, пытаясь пробудить совесть изменника и заставить его сжалиться над страданиями матушки. Но неосторожный Глебов собственной рукою засвидетельствовал происхождение каждого листка надписью: «Письмо от царицы Евдокии». Оба одинаковые перстня были также найдены у виновных. Множество монахинь и монастырских слуг, приведенных к допросу, дали показания, вполне подтверждавшие обвинение: Глебов приходил к Евдокии днем и ночью; они целовались при всех, а потом подолгу оставались вдвоем. Наконец Евдокия сама созналась во всем.
А Глебов? Легенда создала из него героя: среди самых ужасных пыток, добровольно принимая на себя всякого рода преступления, он дошел в своей исповеди до того, что взвалил на себя вину в каких-то небывалых убийствах, и двадцать раз подставляя голову палачу на отсечение, он, будто бы, до конца отстаивал честь своей сообщницы. Увы! Протокол допроса, сохранившийся в московском архиве,[14] свидетельствует как раз обратное: оставляя без ответа все другие пункты обвинения, Глебов именно в этом только и сознался, – в этой любовной связи, начавшейся восемь лет тому назад. Евдокии было тогда тридцать восемь лет.
Но я спешу оговориться: признание или отрицание вины здесь ровно ничего не доказывает. Гвардии поручик Скорняков-Писарев, посланный Петром в Суздаль, велел пытать пятьдесят монахинь, из которых некоторые умерли под кнутом. Они все подтвердили то, чего от них добивались. Глебов и Евдокия точно так же были допрошены, и Евдокия созналась в связи с Глебовым.[15] Пытки, которым подвергался несчастный офицер, были так ужасны, что смертный приговор его был назначен к исполнению на 16 марта 1718 г. ввиду опасения докторов, что им не удастся протянуть его жизнь долее суток. Рассказывают, между прочим, о темнице, вымощенной острыми кольями, по которым несчастный должен был ступать босыми ногами. Для смертной казни Петр избрал кол. Так как был мороз в тридцать градусов, то, чтобы продлить муки несчастного, его укутали в теплую меховую шубу и такие же сапоги и шапку. Казнь началась в 3 ч. по полудни и кончилась смертью только на другой день в 7 ч. вечера. Повествование, будто бы Петр подошел к казненному, уже несколько часов сидевшему на колу, пытаясь добиться от него нового признания, и получил вместо ответа плевок в лицо, не имеет никакого основания.
Евдокии была дарована жизнь; но ее сослали в еще более глухой монастырь на берегу Ладожского озера, где за нею был установлен строжайший надзор. Согласно одному показанию, на нее будто бы было наложено, судом епископов, архимандритов и других духовных лиц, предварительное наказание кнутом и неукоснительно выполнено двумя монахами.
Какому чувству поддался Петр, подвергая ее такому жестокому суду? Без сомненья, им не могла руководить ревность к отвергнутой, забытой жене, состарившейся под монашеским клобуком. Всем известно также, как он снисходительно относился к подобным проступкам и вообще ко всему, не касавшемуся его политических интересов. Проступок же Евдокии был совершенно чужд всякого политического характера. Переписка Евдокии с ее возлюбленным могла только подтвердить их невинность в этом отношении, так как в письмах говорится только о любви. Бывшая царица легко поддалась соблазну облечься в свои прежние светские одежды и убеждениям окружающих, высказывавших надежду, что в более или менее непродолжительном времени она вернется к прежней роскоши. Но все это не шло дальше мечтаний. Быть может Евдокия была жертвою ревности и ненависти другого лица. Посмотрим, что было спустя семь лет: Петр умер, и это событие, которое, казалось, можно бы считать счастливым для изгнанницы, превратилось в сигнал к новым невзгодам: ее увозят из монастыря и везут в Шлиссельбургскую крепость, где заточают в подземной темнице, переполненной крысами. Она лежит больная, и за нею ходит только горбатая старушка, которая сама нуждается в уходе. Так держат ее два года. От кого же исходило такое распоряжение? От царствующей теперь Екатерины Первой. И вот, может быть, ответ на предположение, поставленное мною выше. Через два года новая перемена: внезапно, точно во сне, растворяются двери темницы, на пороге появляются разодетые люди, кланяются до земли и просят изгнанницу следовать за ними; в сопровождении их она входит в роскошно убранные хоромы, нарочно приготовленные для нее у коменданта крепости. Неужели эта постель с тонким бельем голландского полотна постлана для нее, уже привыкшей спать на сырой соломе? И неужели для нее эта роскошная палата с золоченой посудой, ларчик с тысячью рублями, экипажи у крыльца, толпа слуг, покорно ожидающих ее приказаний? Неужели же все это для нее?.. Но что же там произошло? Какая перемена?.. Екатерина Первая умерла, и на престол вступил Петр II, сын Алексея и внук Евдокии… И вот несчастную бабушку, дожившую до седых волос в заточении, везут в Москву на коронацию нового монарха; она появляется впереди всех, окруженная роскошью, заботами. Слишком поздно! Жизнь ее разбита; она возвращается, теперь уже по своей воле, в Новодевичий монастырь, где кончит свою жизнь в 1731 году. Монастырь этот служил местом пребывания многих несчастных; здесь жила Софья после крушения всех ее честолюбивых замыслов. Предание говорит еще, что Евдокия гостила в имении Лопухиных, в Серебряном бору, но и оттуда была проведена галерея в соседний Георгиевский монастырь. Могила Евдокии в Московском монастыре, и память о царице-инокине осталась живою в рассказах и народных песнях. После всех лишений и немилостей, которые она перенесла, она приобрела сердечную любовь простого народа, который умеет ценить великие страдания.