Вадим Кожинов - Грех и святость русской истории
В творчестве всечеловеческого диалога, быть может, прежде всего и выражается величайшая миссия русской литературы – миссия, которая в конечном счете сказывается в духовной судьбе любой страны – от Франции до Японии…
В заключение необходимо поставить одну весьма сложную и острую проблему. Петр Чаадаев сказал однажды: «Провидение создало нас слишком великими, чтоб быть эгоистами». Далее Чаадаев говорит, что Россия не призвана «проводить национальную политику… ее дело в мире есть политика рода человеческого».
И нельзя не видеть, что для русского бытия и сознания вовсе не характерно активное, твердое и последовательное сугубо национальное самоутверждение, которое присуще жизни и культуре, скажем, Англии и Франции[175] или, в иных формах, скажем, Японии или Турции. Однако это никоим образом не означает, что русская литература вне (или не) национальна. Сама ее Всечеловечность – это именно национальная, самобытно-народная ее природа. Уже приводились совершенно точные слова Достоевского о том, что во «всемирной отзывчивости» пушкинского гения «выразилась наиболее и прежде всего национальная русская сила, выразилась именно народность его поэзии».
Толстой, говоря о всечеловеческом содержании, воплощенном в образах, созданных Достоевским, о том, что «в этих исключительных лицах не только мы, родственные ему люди, но иностранцы узнают себя, свою душу», объяснял это так: «Чем глубже зачерпнуть, тем общее всем, знакомее и роднее».
Это в высшей степени существенный момент: всечеловечность живет – можно бы даже сказать, таится – в самой глубине русского национального характера. И чтобы сохранить свою подлинность и плодотворность, чтобы не выродиться в конечном счете в космополитизм, всечеловечность русской литературы не может не погружаться вновь и вновь в свою глубочайшую народную основу. Именно так развивалась покоряющая всечеловечность Достоевского и Толстого.
Если же писатель исходит не из глубины национального бытия и сознания, а только из смутного «стремления в Европу», он оказывается неспособным воплотить подлинную всечеловечность и в конце концов попадает во власть космополитической всеядности, поверхностной международной культуры, а вернее, межеумочной «полукультуры» (в том числе и в своем восприятии России).
И в современной, сегодняшней литературе подлинная всечеловечность воплощается лишь в таком творчестве, которое берет свой исток в глубинах народного бытия и сознания и постоянно возвращается к этому истоку.
Книга бытия небеси и земли[176]
Пушкин, имея достаточно основательные представления об отечественной истории, вместе с тем был, в сущности, мало знаком с произведениями русской литературы, или, лучше сказать, словесности, созданными до XVIII века, кроме ряда летописей, то есть исторических хроник, и «Слова о полку Игореве». Только в самом конце жизни он обратился к созданным на Руси многочисленным житиям святых.
Это, разумеется, имеет свое основательное объяснение. Начиная со времени Петра Великого во всем бытии страны совершается кардинальный перелом и, по сути дела, надолго уходит с авансцены предшествующая культура; правда, со второй трети XIX века она постепенно воскрешается, но это происходит в основном уже после гибели Пушкина.
Решительное «отрицание» прошлого в эпоху Петра понимается и оценивается различно: «прогрессисты» приветствуют мощный рывок вперед, не щадящий «старье», а «консерваторы», или, вернее, «реакционеры», выражают крайнее негодование. Но оба этих полярных подхода к делу затемняют истину, что с особенной ясностью видно именно на примере Пушкина. Нет сомнения, что его творчество не могло родиться без того перелома, каким была Петровская эпоха. Но встает нелегкий вопрос: мог ли Поэт обойтись без предшествующей многовековой русской культуры? А ведь тот факт, что он, в сущности, мало знал ее, подтверждается его собственным суждением.
В 1830 году Пушкин писал: «Приступая к изучению нашей словесности, мы хотели бы обратиться назад и взглянуть с любопытством и благоговением на ее старинные памятники… Нам приятно было бы наблюдать историю нашего народа в сих первоначальных играх разума, творческого духа… Но к сожалению – старинной словесности у нас не существует. За нами темная степь – на ней возвышается единственный памятник: Песнь о Полку Игореве… Словесность наша явилась вдруг в 18-м столетии…»
Конечно, нелегко произнести подобный «приговор» Поэту, но все же он был в данном случае заведомо не прав… Многие люди знакомы с изданным не так давно, в 1970 – 1980-х годах, в двенадцати объемистых томах собранием «Памятники литературы Древней Руси», где представлены замечательные произведения словесности XI–XVII веков; к тому же это только небольшая доля дошедших до нас страниц словесности допетровских времен. В частности, в указанное собрание не вошли наиболее крупные по своему объему творения тех времен – «Палея Толковая», датируемая XI – началом XIII столетия, так называемый «Просветитель» преподобного Иосифа Волоцкого (конец XV – начало XVI века), «Степенная книга», составленная митрополитом Афанасием (вторая половина XVI века) и целый ряд других, не говоря уже о множестве оставшихся за пределами этого двенадцатитомника более или менее кратких произведений.
Но ко времени вхождения Пушкина в литературу допетровская словесность стала малодоступной уже хотя бы в силу, так сказать, «технических» причин: ее произведения существовали в рукописных копиях (нередко, правда, достаточно многочисленных), а в начале XIX века литература представляла собой уже принципиально печатное явление. И цитированное суждение Пушкина: «Словесность наша явилась вдруг в 18-м столетии» – будет справедливым, если термин «словесность» заменить термином «литература», который, по сути дела, имеет в виду печатные произведения; в допетровскую эпоху «литература» в современном значении этого слова действительно не существовала.
Одно из первых явившихся в печати древних творений (если не считать ряда изданных еще в XVIII веке летописей) – «Слово о полку Игореве» (издано в 1800 г.), и оно было в центре внимания Пушкина. Но широкая публикация произведений допетровской словесности началась уже после его кончины: гениальное «Слово о законе и Благодати» митрополита Илариона (XI в.) было издано в 1844 году, «Предание» преподобного Нила Сорского (конец XV в.) – в 1849-м, «Житие преподобного Сергия Радонежского» Епифания Премудрого (начало XV в.) – в 1853-м, «Просветитель» преподобного Иосифа Волоцкого (начало XVI в.) – в 1857-м, «Житие» протопопа Аввакума – в 1862-м.
Поэт же, как мы видели, полагал, что «за нами темная степь – на ней возвышается единственный памятник: Песнь о Полку Игореве…». Нелишним будем заметить, что в «темной степи» возможны неожиданные находки, и последующие поиски целой плеяды исследователей это доказали…
Но все-таки как отнестись к тому факту, что Пушкин знал из допетровской русской словесности немногое? Существенный ли это недостаток? Были бы достижения Поэта еще значительнее, если бы его знание русской словесности XI–XVII веков было намного более широким?
Строго говоря, такого рода вопросы не вполне правомерны, ибо они склоняются к популярному, но едва ли глубокому «альтернативному» мышлению об истории (в том числе об истории творчества), которое, говоря попросту, ставит вопрос так: «Что было бы, если бы дело шло иначе, чем оно шло?» Между тем история содержит в себе свой внутренний объективный смысл, который сложнее и основательнее любых наших субъективных мыслей о ней (истории).
И все же стоит кратко сказать о поставленных только что вопросах. Главное, пожалуй, свершение Пушкина – создание русского классического стиля (о чем мы уже говорили), благодаря чему и смогла плодотворно развиваться наша великая литература XIX–XX веков, для которой Пушкин – при всех возможных оговорках – всегда был мерой, высшим образцом искусства слова.
И есть основания полагать, что мощное воздействие словесности предшествующих веков могло помешать этому пушкинскому свершению, условием которого была творческая свобода, независимость от давних канонов и норм.
Но это отнюдь не означает, что, творя русский классический стиль, Поэт вообще не опирался на многовековую историю русского слова. При его высшей духовной проникновенности достаточно было и тех знаний, которыми он обладал: ведь он знал (и тщательно изучал) и «Слово о полку Игореве», и ряд летописей, житий святых. Ему была всецело внятна сама тысячелетняя стихия русского Слова. В момент обретения творческой зрелости, в 1825 году, Пушкин написал: «Как материал словесности, язык славяно-русский[177] имеет неоспоримое превосходство пред всеми европейскими…[178] В XI веке древний греческий язык[179] вдруг открыл ему свой лексикон, сокровищницу гармонии… Простонародное наречие необходимо должно было отделиться от книжного;[180] но впоследствии они сблизились, и такова стихия, данная нам для сообщения наших мыслей» (выделено самим Пушкиным).