Лив Нансен-Хейер - Книга об отце (Ева и Фритьоф)
Ни у кого на свете не бывало таких удивительных детей, как у тети Софи, все они были как на подбор, один лучше другого, по крайней мере так получалось по ее словам. Я только вздыхала — вот если бы и наши родители были о нас такого же мнения. И нужно признать, что тетя Софи не зря так восхищалась своими детьми. Вернер стал ученым, Баскен — очень крупным врачом, а Дагфин — известным художником. Но тогда ведь я этого еще не знала.
Интереснее всего было в ателье «старого Эрика». Меня носило туда кстати и некстати, и всегда я уходила оттуда обогащенной: у Эрика Вереншельда был, по словам отца, редкостный дар «спускаться» до нашего уровня. Он разговаривал с нами об искусстве, как с равными. За это я ему до сих пор благодарна. Как бы он ни был занят, он всегда встречал меня приветливо.
Отцу он был прекрасным другом. У них было много общего, так как оба обладали артистическими наклонностями. И отец всегда внимательно слушал умные и тонкие суждения Вереншельда. В этих беседах многое прояснилось для отца.
Иногда мы с отцом нечаянно встречались в доме Вереншельда. И если отец не очень спешил — а в таких случаях мне надо было сразу же удаляться,— то он смеясь говорил: «Смотри-ка, не один я прихожу к тебе обсуждать важные проблемы!» «Да, нам с Ливием есть о чем потолковать»,— отвечал Вереншельд. Он всегда называл меня Ливием, и мне это очень нравилось.
Дети Вереншельда были крупные и долговязые. Вернер, старший, был на голову выше отца. Дагфин догонял брата. Помню, как мы поссорились с Дагфином. Я уже говорила, что у нас в Пульхёгде была ванная, и я очень этим бахвалилась. Однажды Дагфин, ни в чем не желавший мне уступать, сказал, что теперь и у них тоже есть ванная.
«А у нас-то такая ванна, что даже отец может в ней лежать!»— хвастала я. «Хо! Подумаешь!— не сдавался Дагфин.— А у нас такая ванна, что даже Вернер в ней может плавать».
Всего в нескольких метрах от нашего дома от дороги ответвлялась тропинка к Пьока, где жил Эйлиф Петерсен. Если я приходила к ним утром, то заставала тетю Магду в белых папильотках. Весело напевая, она накрывала стол для гостей. В Пьока часто бывали гости. Даже слишком часто, говорил Вереншельд. Они отвлекают Эйлифа от искусства. И если ателье Вереншельда было святая святых, то ателье Эйлифа было роскошным салоном. Оно занимало двухэтажный зал и было полно прекрасных произведений искусства, а у одной из стен стоял чудесный рояль, на котором могли играть все, кто хотел.
Дядя Эйлиф лучше всего чувствовал себя на людях. Он любил людей, и люди любили его. Ни разу не слыхала, чтобы кто-нибудь сказал о нем дурные слова, да это и невозможно было, такой он был добрый и сердечный человек. Мама часто шутя вспоминала, что она еще молоденькой девушкой, занимаясь у него в школе живописи, так была в него влюблена, что выходила в коридор и целовала его пальто.
«Если бы я знал тогда!»— говорил дядя Эйлиф, улыбаясь своей чудесной улыбкой.
Тетя Магда была более трезва и практична. «Сперва надо съесть грушу, тогда и будешь знать, какова она на вкус»,— говорила она на своем певучем ставангерском наречии; это была одна из ее любимых поговорок.
В одежде тетя Магда строго соблюдала определенный стиль — длинный жакет, белый воротничок и манжеты. Нам, детям, это казалось немного чудно, однако все на ней было красиво, отлично сидело, сшито в лучших ателье города.
Мама говорила, что тетя Магда одевается умно, а высокая прическа со спадающими на лоб завитками делает ее даже пикантной.
В Ионе тетя Магда души не чаяла. Ему разрешалось делать все, что он пожелает, и он рос веселым и здоровым мальчишкой, настоящим разбойником. Его друзья всегда были в Пьока желанными гостями, и даже когда нам случалось в драке до крови разбить друг другу носы, тетя Магда и это считала детскими шалостями и никогда не заступалась за Иона.
В глубине большого фруктового сада стоял приземистый желтый дом Герхарда Мюнта, сбоку были конюшни.
«Никакой вид нам не нужен,— говорил Герхард Мюнт.— Все, кто тут строился, гнались за красивым видом. Я же хочу жить уютно и видеть из окна Хороший сад».
Сам Мюнт только любовался садом. Изящный, элегантный, прохаживался он по саду в белых гамашах и с лорнетом, тыкал тросточкой в клумбы, любуясь делом рук своей жены. Это она занималась и цветами, и курами, и лощадьми, и обедом и сама со всем управлялась.
Среди художников Мюнт выделялся пристрастием к ярким краскам. В передней он сам покрасил стены в ярко-синий цвет. Войдя в ателье, гости сразу же попадали под обаяние его красочных полотен, глядя на них, казалось, что летишь по воздуху.
Когда собирались гости, Мюнт пел народные баллады, был очень находчив и остроумен.
Дальше по той же дороге жил Отто Синдинг. Его сероватый каменный дом прятался в лесу. Сам он был ростом невелик, зато картины его имели внушительные размеры; изображали они то вспененное море, то многофигурные композиции. Но мне было ближе искусство Вереншельда и Мюнта.
А еще дальше, на самой вершине, жил пианист Мартин Кнудсен с двумя своими сестрами. Мартин Кнудсен казался нелюдимым, лицо его, изборожденное глубокими, суровыми морщинами, всегда было немного раскрасневшимся, взгляд — смущенным. Но стоило ему заиграть, как в нем просыпались покоряющая сила и страсть. Иногда мне разрешали, если я буду сидеть тихо как мышка, послушать, как он упражняется. Это было праздником. Он часто играл на маминых музыкальных вечерах, но я не помню, чтобы он хоть раз что-то сказал.
Перед моими глазами встает следующая картина: однажды утром он подходит к нашему дому, ведя за руку Коре. Маленький белоголовый мальчуган с чистыми глазенками и высокий строгий человек бок о бок бредут по глубокому снегу. Мартин Кнудсен увидел нашего Коре утром в поезде и узнал его. «Куда ты собрался, малыш?»— спросил он. «Да вот, в контору, как все взрослые. У меня, знаете ли, столько людей, и за всеми нужен глаз да глаз, вот и еду присмотреть, чтобы не бездельничали, а то когда меня нет, они работают спустя рукава».
Рядом со станцией стоял очаровательный старый деревянный домик, выкрашенный в белый цвет. В нем обитала семья Шепперд, а пониже, у Меллен, жили Арнеберги. Сыновья Шеппердов и Арнстейн Арнеберг были сверстниками Вернера Вереншельда и гораздо старше, чем мы, и все равно с ним было весело, и все вместе мы проводили немало веселых часов у Вереншельдов — этот дом для нас всегда был открыт. Сестра Арнстейна, Маргит, давала нам частные уроки в начальных классах. Это была светловолосая девушка лет двадцати, добрая и кроткая. Отец говорил, что у нее глаза, как незабудки, и считал ее очень милой. Боюсь, что мы, детвора, не питали к ней должного почтения, но ей все же удалось вдолбить нам немало всяких премудростей.
Консул Аксель Хейберг из Францебротена также принадлежал к «обществу Люсакера», хотя он жил за мостом, довольно далеко от нас по улице Драмменсвейн. В семействе Хейбергов царила какая-то необычайная изысканность, стоило человеку войти в их дом, как у него сами собой вдруг появлялись хорошие манеры. Не подумайте только, что Хейберги были чопорны, отнюдь нет. Милая г-жа Хейберг умела принять нас так, что мы чувствовали себя как дома. А Аксель Хейберг на редкость хорошо умел развлекать гостей. Просто очень уж они были изящные и утонченные, да и их большой дом с высокими потолками и картинами по стенам невольно внушал почтение.
Родители брали меня туда с собой в гости. Я любовалась их красивыми дочками Эммой и Ингеборг, а также невесткой Юлией. Неудивительно, что папа Хейберг так ими всеми гордится, думала я. А Юлия так здорово танцевала, что мой папа с удовольствием кружился с ней в танце.
Профессор Кр. Брандт часто просил их: «Потанцуйте-ка вместе, а я погляжу»,— и, встав в дверях с сигарой в руке, наслаждался зрелищем.
Далеко от нас, в Стабекке Шлотт, жил Томмесен со своей доброй и заботливой женой. Они тоже входили в круг наших друзей. Ула Томмесен работал редактором ведущей газеты партии Венстре «Вердене Ганг», там сотрудничали и отец, и Вереншельд, и дядя Эрнст, и Кристиан Крог[106], и многие другие. И когда в июле 1903 года отмечали 25-летний юбилей Томмесена на посту редактора «Вердене Ганг», мама, папа и Мольтке My послали ему следующую телеграмму, текст которой составил Мольтке:
«Четверть века ты средь нас —Пламень сердца не угас,И художника рукаВсе по-прежнему крепка.Для врага — ты сталь клинкаДан тебе чудесный дар:Валит недруга удар,Друга греет сердца жар».
Воистину «сталью клинка» был наш дорогой У. Т. для тех, кого он ненавидел. Зато тем добрее и нежнее был он к тем людям, которых любил. Он любил и отца, и маму, а потому и меня тоже. Подарив мне одну из своих книг, он надписал ее так: «Твой — от твоей колыбели и до моей могилы. Преданный тебе У. Т.». Так оно и было.