Сергей Лавров - Лев Гумилев: Судьба и идеи
В 56-м году, после XX съезда, о котором я вспоминаю с великой благодарностью, приехала комиссия, которая обследовала всех заключенных (кто за что сидит), и комиссия единогласно вынесла мне «освобождение с полной реабилитацией». Этому помогло то, что профессор Артамонов, профессор Окладников, академик Струве, академик Конрад написали по поводу меня положительные характеристики.
Когда я вернулся, то тут для меня был большой сюрприз и такая неожиданность, которую я и представить себе не мог. Мама моя, о встрече с которой я мечтал весь срок, изменилась настолько, что я ее с трудом узнал. Изменилась она и физиогномически, и психологически, и по отношению ко мне. Она встретила меня очень холодно. Она отправила меня в Ленинград, а сама осталась в Москве, чтобы, очевидно, не прописывать меня. Но меня, правда, прописали сослуживцы, а потом, когда она наконец вернулась, то прописала и она. Я приписываю это изменение влиянию ее окружения, которое создалось за время моего отсутствия, а именно ее новым знакомым и друзьям: Зильберману, Ардову и его семье, Эмме Григорьевне Герштейн, писателю Липкину и многим другим, имена которых я даже теперь не вспомню, но которые ко мне, конечно, положительно не относились.
Когда я вернулся назад, то я долгое время просто не мог понять, какие же у меня отношения с матерью? И когда она приехала и узнала, что я все-таки прописан и встал на очередь на получение квартиры, она устроила мне жуткий скандал: «Как ты смел прописаться?!» Причем мотивов этому не было никаких, она их просто не приводила. Но если бы я не прописался, то, естественно, меня могли бы выслать из Ленинграда как не прописанного. Но тут ей кто-то объяснил, что прописать меня все-таки надо, и через некоторое время я поступил на работу в Эрмитаж, куда меня принял профессор Артамонов, но тоже, видимо, преодолевая очень большое сопротивление.
Я очень чту память профессора Артамонова, его отношение ко мне и то, что, несмотря на какие-то мне непонятные нажимы, он все-таки принял меня на ставку беременных и больных, после чего я стал получать хоть какую-то зарплату и смог жить. Потом я получил очень маленькую комнату (12 м²) в коммунальной квартире, забитой людьми, но все-таки хотя бы свой угол. Там я стал очень усиленно заниматься.
Из тех моих записок, которые я привез из лагеря, я составил книжку «Хунну». Она вышла в Востокиздате в 1960 году. Из второй части своих записок я составил несколько статей, которые были опубликованы тогда немедленно (в это время было довольно легко для меня их опубликовать) и доработал докторскую диссертацию, которую и защитил в ноябре 1961 года. Защита эта стоила мне очень больших травм и потерь, т. к. в Институте востоковедения, откуда, очевидно, и писали на меня доносы, ко мне было исключительно плохое отношение. И когда прислали эту диссертацию в московское отделение Института востоковедения, ее сначала потеряли, потом, когда я вернулся, ее разыскали, но отказали мне в рецензии на том основании, что у них Древний Восток – до V века, а у меня – VI-й. Но потом мне все-таки выдали положительную рецензию, и я защитил диссертацию единогласно. После чего получил от ректора нашего университета Александрова предложение перейти из Эрмитажа, где я был старшим научным сотрудником, на ту же должность в университет. Это было связано с тем, что во время моих экспедиций на берега Каспийского моря в поисках Хазарии мне удалось установить изменение уровня Каспийского моря в VI и IX-X веках нашей эры, так как я нашел те слои, в которых были черепки соответствующих эпох.
На следующий год, когда я воспользовался тем, что меня пригласил к себе геолог в качестве сотрудника (у меня были деньги, которые мне выдал Эрмитаж на работу, а у него была машина). Мы вместе провели большую экспедицию, результаты которой затем легли в основу моей книги «Открытие Хазарии» и сделала мне, так сказать, некоторое реноме среди географов. И меня приняли не на исторический факультет, а на географический в маленький Географо-экономический институт, который был при факультете. И это было мое самое большое счастье в жизни, потому что географы, в отличие от историков, и особенно востоковедов, меня не обижали. Правда, они меня и не замечали: вежливо кланялись и проходили мимо, но ничего дурного они мне так за 25 лет и не сделали. И наоборот, отношения были, совершенно, я бы сказал, безоблачные.
В этот период я также очень много работал: оформил диссертацию в книгу «Древние тюрки», которую напечатали потому, что нужно было возражать против территориальных притязаний Китая, и как таковая моя книга сыграла решающую роль. Китайцы меня предали анафеме, а от территориальных притязаний на Монголию, Среднюю Азию и Сибирь отказались. Потом я написал книгу «Поиски вымышленного царства» о царстве пресвитера Иоанна, которое было ложно, выдумано. Я постарался показать, как в исторических источниках можно отличать правду от лжи, даже не имея параллельной версии. Эта книга имела очень большой резонанс и вызвала очень отрицательное отношение только одного человека – академика Бориса Александровича Рыбакова, который написал по этому поводу в «Вопросах истории» статью на 6 страницах, где очень сильно меня поносил. Мне удалось ответить через журнал «Русская литература», который издавал Пушкинский дом, ответить статьей, где я показал, что на этих 6 страницах академик, кроме трех принципиальных ошибок, допустил 42 фактических. И его сын потом говорил: «Папа никогда не простит Льву Николаевичу 42 ошибки».
После этого мне удалось написать новую книгу «Хунны в Китае» и завершить мой цикл истории Центральной Азии в домонгольский период. Очень трудно мне было ее печатать, потому что редактор Востокиздата, которого мне дали, – Кунин такой был – он издевался надо мной так, как редактора могут издеваться, чувствуя свою полную безопасность. Тем не менее книга, хотя и искалеченная, вышла, без указателя, потому что он переменил страницы и испортил даже составленный мною указатель. Книга была напечатана, и таким образом я закончил первую часть трудов своей жизни – белое пятно в истории Внутренней Азии между Россией и Китаем в домонгольский период.
Этот последний период моей жизни был для меня очень приятным в научном отношении, когда я написал свои основные работы по палеоклимату, по отдельным частным историям Центральной Азии, по этногенезу, но очень тяжелым в отношении бытовом и, главным образом, в отношениях с матерью. Мать находилась под влиянием людей, с которыми я не имел никаких личных контактов, и даже в большинстве своем не был знаком, но ее они интересовали значительно больше, чем я, и поэтому наши отношения в течение первых пяти лет после моего возвращения неизменно ухудшались, в том смысле, что мы отдалялись друг от друга. Пока наконец перед защитой докторской, накануне дня моего рождения в 1961 году, она не выразила свое категорическое нежелание, чтобы я стал доктором исторических наук, и выгнала меня из дома. Это был для меня очень сильный удар, от которого я заболел и оправился с большим трудом. Но тем не менее у меня хватило выдержки и сил для того, чтобы хорошо защитить докторскую диссертацию и продолжать свою научную работу.
Последние 5 лет ее жизни я с матерью не встречался. Именно за эти последние 5 лет, когда я ее не видел, она написала странную поэму, называемую «Реквием». Реквием по-русски значит панихида. Панихиду по живому человеку считается, согласно нашим древним обычаям, служить грешно, но служат ее только в том случае, когда хотят, чтобы тот, по кому служат панихиду, вернулся к тому, кто ее служит. Это было своего рода волшебство, о котором, вероятно, мать не знала, но как-то унаследовала это как древнерусскую традицию. Во всяком случае, для меня эта поэма была совершеннейшей неожиданностью, и ко мне она, собственно, никакого отношения не имела, потому что зачем же служить панихиду по человеку, которому можно позвонить по телефону.
Пять лет, которые я не виделся с матерью и не знал о том, как она живет (так же как она не знала, как я живу, и не хотела, видимо, этого знать), кончились ее смертью, для меня совершенно неожиданной. Я выполнил свой долг: похоронил ее по нашим русским обычаям, соорудил памятник на те деньги, которые остались мне в наследство от нее на книжке, доложив те, которые были у меня – гонорар за книжку «Хунну». Памятник стоит до сих пор, но, правда, сейчас, будучи больным (у меня очень болят ноги), я не имею возможности посещать его, так как идти там довольно далеко.
Но тем не менее в это тяжелое для меня время я не оставлял науки ни на одну минуту, да и не мог ее оставить, потому что это было единственно приятное в моей жизни. Я активно вел общественную работу в Географическом обществе, поднял Отделение этнографии, которое начало выпускать этнографические научные сборники. Потом вопрос о том, что такое «этнос», т. е. как у нас сейчас принято говорить «нация», был совершенно неясен в самом Институте этнографии, а это необходимо для составления этнографических карт. Я взялся за эту тему и написал 30 статей, посвященных этому вопросу, и затем оформил их в большую работу «Этногенез и биосфера Земли».