Сергей Сергеев-Ценский - Бабаев
Побежал лохматый. Запрыгал на длинных ногах мутной жердью. У забора стал, оглянулся. Увидел - стоят впереди в шеренге трое, с ружьями наизготовку... Трусливо прилип к серым доскам. Поднялся, сейчас перескочит. Изогнулось бесстыдное колено над верхней доской... Перескочит и потащит с собою трущобное...
Сейчас взойдет солнце, а он уйдет... Занесет другое колено и уйдет...
Подбросило что-то Бабаева.
- Шеренга! - вскрикнул дико, едва дал прицелиться, заплясала нижняя челюсть... - Пли!
Вздохнул воздух. Темное тело повисло на заборе. Шевельнуло руками. Стукнуло ногами о доски. Упало...
XI
Его притащили и положили в кучу к девяти на ворота, но он был жив. Дышал, и глядел в упор, и был страшно отчетлив, точно сбит из медных гвоздей, кривых и ярких. Не одни глаза - глядели руки буграми мозолей, вывернутые подошвы сапог, косицы на голове, свежие новые пятна на теле.
От этого становилось холодно и пусто. Хотелось громко крикнуть: "Что глядишь?" - но отовсюду глядели.
Нужно было куда-то идти, что-то делать... Небо стало желтым, как залпы...
Когда это было, что сидела в номере какая-то женщина - последняя, курила, плакала, и валялись на столе мертвые корки апельсинов?.. Это у нее в мозгу торчало мертвое, и на нем тридцать четыре колотых раны?..
Опять где-то выстрелы... В клочья разносят кузницу, где ночью ковали бога.
Но он лежит где-то, неподвижный, как труп, - встать ему нужно.
- Встань! - крикнул Бабаев в небо.
Встали солдаты. Поспешно строились в шеренги. Бабаев глядел на них с испугом. Он забыл о них, но они были с ним, как его собственное длинное тело: их руки - его руки.
"Я прикажу им строить баррикады, и они будут строить баррикады! звонко рассмеялась в нем мысль. - Прикажу, и будут строить... Это называется дисциплиной: делай все, что начальник прикажет. Приказал убивать налево убивай налево, прикажу убивать направо - убивай направо".
- Строй баррикады! - крикнул он громко. Не поняли и стояли. Из-под козырьков глядели на него далекие глаза.
- Строй баррикады, скоты! - повторил он громче, вздернув рукой.
- Первая шеренга, кру-гом! Co-ставь! - скомандовал Лось.
И Бабаев смотрел, как тщательно и привычно, по четыре в кучу, составлялись винтовки и связывались в шейках штыков ремешками, как повернулись шеренги по команде Лося, пошли к лежачему тополю.
Смеялось что-то в душе: "Смысла хочу! Смысла, будь вы все прокляты! Где смысл?"
Пойти вдоль улицы, а там что? Тоже трупы? Разбитые окна и трупы с оскаленными зубами... Где смысл?.. Почему облака, как горы жемчуга, когда на земле трупы? Почему есть еще вопрос: "почему?" - когда нет и не будет на него ответа?..
XII
Троих, связанных веревками, привели солдаты второго взвода: студента и двух рабочих.
Полурота медленно оттаскивала тополь. Бабаев смотрел на трупы. Окостенел пильщик, стал громадным. Тяжело лег сверху девяти, как дуб...
Пенилась колючая обида: их нельзя мешать. Те - святые, от их мертвых лиц лучится сияние, а этот темный - оттащить надо.
- Ахвердов! - крикнул барабанщику. - Оттащи, положи здесь!
Указал пальцем место. С ненавистью посмотрел на свою руку - худая, тонкая, синяя от утреннего холода, более мертвая, чем у всех этих мертвецов. Страшно стало.
А трое, связанные веревками, стояли молодые и яркие. У студента рукав шинели был надорван, и сквозила белая рубаха, и белый широкий лоб выплывал из-под фуражки.
- На баррикадах были? - спросил Бабаев. Не знал, зачем спросил; этого не нужно было.
- Да, на баррикадах, - сказал студент хрипло; откашлялся, подбросил голову и повторил громко: - На баррикадах... здесь, в первой линии...
Двое рабочих, с крепкими сочными лицами, - один с белесой бородкой, другой подросток лет восемнадцати, - глянули исподлобья.
Представился Бабаеву еще где-то дальше лежачий тополь, и ворота, и будка, и забытая команда батальонного: "Седьмой роте занять улицу..." Но смутно это было... Стоял и скользил глазами по этим трем. Молчал, но прыгали в голове звучные мысли, рвались, как залпы, ныли тонкие, как зубная боль, сыпались, как клочья снега - мирные, холодные, - откуда столько?
То хотелось подойти к ним, обнять всех трех, молодых и свежих, и сказать им: "Братцы!.." Не так, как солдатам, а задушевно, ласково: "Братцы!.. Эта страшная вера в новую жизнь - откуда она у вас?.. Этот бог обиженных, которого вы ковали, чем он выше бога обидчиков?.." Или ничего не спрашивать, просто сказать: "Братцы!" - и заплакать... Слышно было, как слезы шли к горлу.
То было знойно завидно, что какую-то новую жизнь хотели делать они, а не он, что они - широки, а он - узок, что они оторвались от себя и звонко бросились в огромное, как с борта высокой пристани в море, а он прикрепощен к самому себе и изжит...
Посмотрел еще раз на свои руки и на широкий белый лоб студента. Жаль стало тонкого, высокого мальчика, которого звали Сережей... Девочка в коричневом платье говорила: "Вовсе я тебя люблю не за то, что ты кадет, а за то, что ты хороший..." Лицо у нее было строгое, чистое... и дубами пахло в овраге.
Три револьвера валялись на земле. Конвойные солдаты - четверо - ждали с ружьями у ноги. Лохматый пильщик прилип к забору - вот занесет колено... Пли!.. Зачем? Чтобы больше трупов?
Трое стояли, как живая насмешка.
- Как ваши фамилии?
Хотелось бы, чтобы не было ответа, чтобы это торчало что-нибудь безразличное - три окна, три доски от сломанного забора...
Трое переглянулись и молчали.
Развязать их и пустить? Или отправить к батальонному на толстой лошади? К тому, который приказал занять улицу...
Мелькнули дрожащие острые уши, недавняя темная муть, в которой тонули дома с тупыми углами, огоньки на площади, когда ждали командира... Потом странная женщина с зелеными глазами, деньги, брошенные на стол, и как она собирала их, жадно, как клюет курица...
Мелькнуло - пропало, но осталась, как след на снегу, усталость. Усталость и стыд. Это у стыда бывают такие холодные пальцы на иссосанных руках.
- Отвечать нужно, когда вас спрашивают! - выкрикнул он вдруг; глаза выкатились и впились в широкий лоб студента.
- Ведь это... не нужно вам, - упрямо сказал студент. - Ну, Петров, Иванов, Сидоров...
Посмотрел и вдруг улыбнулся рабочий подросток, а третий, отвернувшись, рылся взмахами медленных глаз в куче трупов.
- Ваше благородие, дозвольте доложить, Осипчук помер! - сказал и застыл с рукой у козырька появившийся откуда-то сбоку маленький солдатик Затуливетер. Подслеповатые глазки на вспотевшем лице; дрожат пальцы.
- Помер? Как помер?
- Так точно, кровью изошел, ваше благородие!.. Счас на площадь лазаретные линейки пришли, там их всех и положили... Фершал посмотрел, говорит: "Этот, говорит, готов..."
- А в других ротах?
- В других так что меньше - где два, где три... У нас больше всех...
"Я не послал разведки, - вдруг остро вспомнил Бабаев. - Обстреляли всю роту на ходу, без прикрытия... Спросят: почему не выслал разведки?.."
Показалось, что и теперь, от этих четырех конвойных и от маленького Затуливетра, ползет упрек. Качнулась широкая скула Осипчука и толстые губы, как он запомнил их сегодня ночью.
Похолодел и крикнул резко:
- Солдата убили - слышите? Это вы его убили! За что убили?
- А этих за что убили? - качнул головой на трупы рабочий с белесой бородкой.
- Молчать, хам! - весь вздрогнул Бабаев.
Пять-шесть частых выстрелов добросило вдруг из глубины улицы... Улица кривая, длинная - что там? Вторая линия баррикад?.. И еще, может быть, убили солдата. Может быть, нескольких?.. Нужно было обойти с флангов, дворами... пустить всю роту вперед, а не два взвода... Как же он это?.. Нужно теперь... или уже поздно?
Показалось, что улыбается насмешливо студент широким лбом и рабочие яркими щеками, что смеется, морщась, исчерченная пулями хатка...
Солдаты с фельдфебелем Лосем бросили уже тополь. Вот они сходятся по одному, молчаливые и тугие. Замыкают круг. Переглянулись с конвойными. Молодчина Везнюк говорит что-то взводному Волкотрубу, говорит, конечно, о нем, ротном, поручике Бабаеве. Встретил его там, где фонарь на углу. Не ночевал дома...
- Расстрелять их! - отчетливо уронил Бабаев старшему в конвое и отвернулся.
Были острые, резкие крики, два коротких залпа, и на земле в крови валялись три новых трупа.
Бабаев едва успел сосчитать: десять и три - тринадцать, едва успел повторить: десять и три - тринадцать, как со всех сторон бросился на него и охватил удушливый страх.
Небо стало молочно-белым; от него падали на землю, колыхаясь, широкие всплески облаков, как саван, и облили звонко-испуганные дома, а земля поднялась, зыбилась под ногами, краснела от напряженного хохота.
Горело на соседней улице, и спешил уйти клубистый дым. Мчались откуда-то, как табун, частые выстрелы...
Тонкий детский голосок в душе - остался там такой, как луговая трава, спрашивал удивленно: "Это зачем?"
И так отчетливо вспомнилась вдруг старенькая горбатая нянька Мавруша и пестрая корова на лужайке перед домом.