Лив Нансен-Хейер - Книга об отце (Ева и Фритьоф)
Потом, когда мне пришлось писать сочинение на тему «Осенний день» (это было в школе в Бестуме), мне припомнился этот эпизод, и я описала его. Каков же был ужас учительницы, когда она прочла последнюю фразу сочинения: «Жаль, что не было рядом отца с ружьем». Она пошла к маме и рассказала, как ее встревожила кровожадность девочки, жаждущей смерти ни в чем неповинных уток, которых сама только что так прекрасно описала. Мама пыталась ее успокоить, говорила, что не надо принимать это так близко к сердцу, охота, мол, есть охота. Но все было напрасно. Такая милая девочка, а уже такая кровожадная!
В Сёркье родилась моя сестренка Ирмелин. Это было в 1900 году. Отец в то лето ушел в море на исследовательском судне «Микаэль Сарс» и когда вернулся, все уже было позади. Но все было заранее хорошо подготовлено к родам. Акушерка и няня прибыли вовремя, а добрый доктор Йенсен все время был рядом. Однажды ранним августовским утром я проснулась от какой-то суеты в доме. Я услышала мамины стоны, но нас сразу же отправили в домик скотницы Анны. Я часто там бывала, так что уговаривать меня не пришлось.
«А что, мама больна?»— спросила я доктора Йенсена. «Нет, что ты, все в порядке»,— заверил он. Семилетней девочке, конечно, трудно было взять в толк, как это может быть: такая суматоха — и вдруг все в порядке. Впервые в гостях у Анны мне показалось, что время долго тянется.
«Мамочка!— думала я.— Почему ты так тяжко стонала?»
Но вот за нами пришли и сказали, что у нас теперь есть новая сестренка, и все стало понятнее. Смешное розовое маленькое существо лежало у мамы на руках, сама она улыбалась счастливой улыбкой и подозвала подойти поближе и посмотреть на сестренку.
«Ты не рада, дочка?— спросила мама.— Поздравь меня!»
Но все было так торжественно... Я не могла вымолвить ни слова.
Когда «Микаэль Сарс» вернулся в Норвегию, прошло уже несколько дней после этого события. На корабле все хотели отметить эту новость, но отец рвался домой. Ближней дорогой он отправился в Сёркье.
В ту осень с гор спустился настоящий табор. Была середина октября, выпал первый снег. Горы стояли белые, а когда мы проходили по болотистой местности, под ногами потрескивал лед.
Три лошади везли тяжелую поклажу, мама ехала в дамском седле на четвертой, Андрее вел под уздцы ее коня. Рядом шел отец и нес на руках новорожденную, завернутую в платок. За ним шествовали мы, ведя на поводке собаку, сзади шли акушерка, няня, кухарка и сиделка.
Да, вот какие были у меня родители.
Лето 1900 года было богато событиями.
Родилась Имми, в Сёркье построили бревенчатую избушку для отца. А когда мы возвратились в Люсакер, дом уже был подведен под крышу. Неуютно зиял он пустыми окнами, и в огромных комнатах, в которых еще не настлали полы, виднелись черные глубокие провалы. Но отец поторапливал архитектора и рабочих, и каждый день прибавлялось что-то новое.
Я тоже приняла участие в суете переезда. Коробки и чемоданы, стулья и столы, картины, лампы — все было свалено перед домом и в холле. Отец давал распоряжения горничным и рабочим, посылая их в разные стороны. Подъезжали все новые возы с вещами. Все это до сих пор стоит перед моими глазами.
Маме дом казался даже чересчур просторным, во всяком случае, она не сразу к нему привыкла, и кто знает, может быть, и отец порою с грустью вспоминал скромный простой дом в Готхобе — укромный уголок, где можно было прятаться от суеты и шума. Дом же в Люсакере был роскошным дворцом для приемов и гостей. (19)
Огромный холл был высотой в два этажа. На первом этаже раздвижные двери вели в приемную, библиотеку и комнату для секретаря, выходившие на запад, а окна большой столовой и маминой гостиной выходили на восток. По лестнице можно было подняться на галерею, где по обеим сторонам были спальни. На южной стороне были сводчатые окна — как на первом, так и на втором этаже. На север выходили чулан и небольшая комната. И, ко всему, была еще ванная, мы все с нетерпением ожидали, когда она будет готова: ни у кого из соседей ванных тогда не было.
В башне была святая святых — кабинет отца. Прежде всего в глаза бросался огромный рабочий стол из Готхоба, вдоль стен шли книжные полки, над ними висели карты и репродукции его любимых картин. На столе отец поставил фотографии жены и детей, а на одной из книжных полок — очаровательную фотографию мамы в концертном платье. Там она и оставалась до самой его смерти.
На другой полке разместились различные вещи, привезенные из Гренландии и других мест, а на маленьком столике у самой двери поставили огромный глобус из Готхоба. Отец работал, сидя на жестком деревянном стуле, но рядом стояло глубокое кресло, перед которым лежала шкура белого медведя. Окна выходили на три стороны, из них открывался вид на окрестности Форнебу, с полями, лесом и синеющими вдали горами. Поверх вершин деревьев можно было видеть залив, по которому ходили пароходы. Здесь, в этой комнате, отец был на «недосягаемой высоте» и ему никто не мешал.
Рядом с дверью в комнату узкая лесенка вела на крышу, откуда открывался великолепный вид, но без разрешения никто не смел по ней подниматься. Тем сильнее манило туда детей. Самой интересной игрой было для нас забраться на крышу и смотреть оттуда на фьорд, на корабли и окликать соседей в большой морской рупор отца.
Дом постепенно обживался. Мама купила старинные стулья и шкаф в стиле барокко для гостиной, а когда Эрик Вереншелъд расписал обои, то комната стала очень милой. Чтобы украсить фресками столовую, ему понадобилось много времени, зато когда они были готовы, на комнату стоило посмотреть.
Хуже дело обстояло с залом. Он был обставлен во вкусе 90-х годов, были вещи красивые, были и ужасные. Старую плюшевую обивку на креслах и банкетках, привезенных из Готхоба, сменили, но на галерее красовались огромные развесистые пальмы, а на полу лежала большая шкура белого медведя со стеклянными глазами и оскаленной пастью.
Но и тут со временем стало уютно и хорошо. По стенам развесили хорошие картины, а у мамы появился великолепный большой блютнеровский рояль.
Напротив через двор расположились великолепные службы, дом для кучера, хлев и каретная. На конюшне поселились те низкорослые исландские лошадки, которых отец купил во время плавания на «Микаэле Сарсе», а вскоре там появились и «настоящие» лошади. Лес был дикий, большой, и там было замечательно играть. Кажется, я очень скоро забыла милый дом, где родилась.
В эти годы мама много пела дома. С концертами она больше не выступала, лишь в ноябре 1899-го дала прощальный концерт, где впервые прозвучала музыка Грига на слова Арне Гарборга[103]. Гарборг присутствовал на концерте и на следующий день написал маме:
«3 ноября
Разрешите поблагодарить Вас за вчерашний вечер. Вы пели прекрасно. Вы сами были Веслемей. И была в Вашем исполнении та приглушенная, мягкая, «подземная» музыка, своеобразная поэтичность, которая всегда чарует меня в Вашем пении.
Благодарный и преданный Вам Арне Гарборг».
На все предложения и просьбы дать еще несколько концертов мама отвечала решительным отказом. «Игру надо бросать, пока тебе везет»,— говорила она и после никогда не жалела, что бросила сцену.
Но в Пульхёгде она часто устраивала музыкальные вечера и выступала на них вместе с другими музыкантами того времени. Все, кто присутствовал на наших домашних концертах, получали большое удовольствие, да и для мамы они были большой радостью. Она готовилась к ним с той же серьезностью, как раньше, бывало, к концертам, и многие музыкальные новинки впервые прозвучали в холле Пульхёгды. Я даже помню, что Агата Баккер-Грендаль прислала маме в рукописи «Последний слабый солнца луч», это было последнее ее произведение.
Пианист Мартин Кнудсен, живший с нами по соседству, часто аккомпанировал маме. Кристиан Синдинг (он поселился в окрестностях Форнебу на несколько лет раньше, чем мы) всякий раз, сочинив новую песню, обязательно приходил с ней к маме. Помню, он сказал однажды, что начинает по-настоящему понимать собственные вещи, лишь послушав их в исполнении Евы Нансен.
Фритьоф Баккер-Грендаль был тогда молодым, многообещающим музыкантом, и мама с большим участием следила за его успехами. Он часто бывал у нас в доме со своим, а также маминым импрессарио Фогт-Фишером, который и был благодарной публикой. Чаще всего приезжала подруга мамы Ингеборг Моцфельд и разучивала с нею песни. Для этих встреч был установлен определенный день, и я старалась бывать в это время дома.
Нередко заходили и случайные гости. «Уж мы заиграли и запели его до изнеможения!»— писала мама отцу после визита одного любителя музыки, немецкого министра, который сам напросился в гости.
В обычные дни мама сама себе аккомпанировала. Целыми вечерами, когда отец работал у себя в кабинете, она просиживала одна за роялем и пела, а я слушала ее с галереи, удобно устроившись на животе, пока меня не одолевал сон. Нередко отец спускался из башни вниз, чтобы послушать пение. «Ева внизу поет Кьерульфа и Вельхавена,— писал он в дневнике в один из таких вечеров.— Какая у них удивительная чистота и прохлада! Величавый покой без спешки и суеты, без чада страстей, нет того нервного темпа, который не оставляет времени для глубины. Достаточно послушать «Вечное течение».»