Сергей Цветков - Александр Первый
При вступлении Александра в собор певчие по распоряжению епископа Августина запели: "Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его". Сам Августин приветствовал царя пышной речью:
— Оружием ты победил тысящи, а благостию — тьмы. Ты и над нами победитель, ты торжествуешь и над своими. Царю! Господь с тобою: Он гласом твоим повелит буре, и станет в тишину, и умолкнут воды потопные. С нами Бог! Разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами Бог!
15 июля в Слободском дворце состоялось собрание дворянства и купечества Москвы, на котором те и другие соревновались в пожертвовании денег и рекрутов. Александр сообщал фельдмаршалу Салтыкову:
— В Смоленске дворянство предложило мне на вооружение 20 тысяч человек, к чему уже тотчас приступлено. В Москве одна сия губерния дает мне десятого с каждого имения, что составляет до 80 тысяч, кроме поступающих охотою из мещан и разночинцев. Денег дворяне жертвуют до трех миллионов, купечество же с лишком до десяти. Одним словом, нельзя не быть тронутым до слез, видя дух, оживляющий всех, и усердие и готовность каждого содействовать общей пользе.
Весь день 15 июля Александр сиял: он чувствовал себя не неудачным военачальником, выгнанным из армии, а русским царем. За большим обеденным столом он обратился к присутствующим:
— Этого дня я никогда не забуду.
Посещение Александром Москвы имело важные последствия — для хода войны, для всего русского общества и для самого царя. До того война, пусть и ворвавшаяся в глубь России, казалась всем войной обыкновенной, похожей на прежние войны, которые велись против Франции и Наполеона. Мало кто задумывался над ее истинными причинами и характером. Мнение большинства не было ни сильно потрясено, ни напугано этой войной, которая, подобно волне, должна была вознести Россию на самый гребень истории. Вначале у нее имелись не только горячие сторонники, но и ироничные противники, призывавшие не тягаться понапрасну силами с гениальным человеком. С приездом Александра в Москву война приняла характер народной. Все колебания, все разногласия в оценке войны исчезли вместе с мыслью о возможности мира с грозным врагом. Все сословия и состояния русского общества слились в одном, крепнувшем с каждым днем чувстве, что надо защищать Россию, ценой любых жертв спасать ее от нашествия. Причем чувство это не было мимолетной вспышкой казенного патриотизма, всеподданнейшим угождением желаниям и воле государя. Нет, это было проявление сознательного духовного единения между народом и царем, торжественного и радостного чувства общей принадлежности к великому делу справедливости и истины, которое выше и больше каждой отдельной судьбы.
В Москве Александр увидел мощь русского народа, материальную и духовную, которая ранее была скрыта от него. Отныне его восторженное состояние росло с каждым днем. Он испытал нечто вроде Божественного откровения о своем отечестве, своем народе и, значит, о самом себе, и душа его всецело отдалась Провидению; его сердце и его ум стали ощущаться им как бы даром небес, тончайшими органами познания Божественного замысла о мире и о России; то, что прежде было скрыто во мраке, чудесным образом прояснилось и наполнило его душу радостной благодарностью Творцу. Так, по крайней мере, Александр объяснял себе это настроение и впоследствии неоднократно говорил и писал о душевном перевороте, произошедшем с ним в Москве летом 1812 года. Видимо, с этих пор и появились в нем зачатки позднейшего мистицизма и тех чувств, которые привели к созданию Священного союза.
Конечно, перемена его настроения произошла не сразу. В разговоре с фрейлиной Стурдзой, состоявшемся по приезде в Петербург, Александр, поведав о триумфальных московских днях, добавил:
— Мне жаль только, что я не могу, как бы желал, отвечать на преданность этого чудного народа.
— Как же это, государь? Я вас не понимаю.
— Да, этому народу нужен вождь, способный вести его к победе, а я, к несчастью, не имею для того ни опытности, ни нужных дарований. Моя молодость протекла под сенью двора; если бы тогда меня доверили Суворову или Румянцеву, они образовали бы меня для войны, и, может быть, я сумел бы предотвратить бедствия, которые угрожают нам теперь.
— Ах, государь, не говорите этого, — ужаснулась фрейлина. — Верьте, что ваши подданные знают цену вам и ставят вас во сто крат выше Наполеона и всех героев в свете.
Александр слабо улыбнулся на эту неприкрытую лесть.
— Мне приятно верить этому, потому что вы говорите это. У меня нет качеств, необходимых для того, чтобы исправлять, как бы я желал, должность, которую я занимаю, но, по крайней мере, у меня не будет недостатка в мужестве и в силе воли, чтобы не погрешить против моего народа в настоящий страшный кризис. Если мы не дадим неприятелю напугать нас, этот кризис может разрешиться к нашей славе. Неприятель рассчитывает поработить нас миром, но я уверен, что если мы настойчиво отвергнем всякое соглашение, то в конце концов восторжествуем над всеми его усилиями.
— Такое решение, государь, достойно вашего величества и единодушно разделяется народом, — заверила его Стурдза.
— Это и мое убеждение, — заключил Александр. — Я требую от него одного: не ослабевать в усердии приносить великодушные жертвы, и я уверен в успехе. Лишь бы не падать духом, и все пойдет хорошо.
Эти слова прозвучали как самозаклинание. Александр пытался осмыслить и закрепить свою новую роль, свое место и значение в общем духовном подъеме.
Похожие мысли он высказал и при встрече с г-жой де Сталь, приехавшей в это время в Петербург. Известная писательница, исколесившая всю Европу в поисках того человека, той силы, которая могла бы сокрушить Наполеона, нашла этого человека и эту силу в России — Александра и русский народ.
"Убедившись в чистосердечии отношений императора Александра к Наполеону, — писала г-жа де Сталь, — я в то же время уверилась, что он не последует примеру несчастных государей Германии и не подпишет мирный договор с тем, кто настолько же является врагом народов, как и врагом королей. Благородная душа не может быть дважды обманута одним и тем же лицом…. Александр выразил мне свое сожаление, что он не великий полководец; на это проявление благородной скромности я ответила ему, что государь представляет более редкое явление, чем генерал, и что поддерживать своим примером дух своего народа равносильно выигрышу самого важного сражения… Император с восторгом говорил мне о своем народе и о том, чем он способен сделаться в будущем. Он выразил мне желание, которое всем известно, улучшить положение крестьян, еще находящихся в крепостной зависимости. "Государь, — сказала я ему, — ваш характер является конституцией для вашей империи, а ваша совесть служит гарантией этого". "Если бы это и было так, — ответил он, — я был бы не чем иным, как счастливой случайностью". Чудные слова, первые, как мне кажется, в таком роде, произнесенные каким-либо самодержавным государем! Сколько нужно нравственных достоинств, чтобы судить о деспотизме, будучи деспотом, и для того, чтобы никогда не злоупотреблять неограниченной властью, когда народ, находящийся под этим правлением, почти удивляется столь большой умеренности".
Словом, Александр, умевший быть, по словам Сперанского, "сущим прельстителем", полностью очаровал знаменитую гостью. Это была не просто обычная светская любезность; г-жа де Сталь представляла "великие интересы Европы", о которых Александр никогда не забывал.
Известия с фронта поступали самые неутешительные: русские армии продолжали отступать. С каждым днем в войсках все острее ощущалась потребность в единоначалии, так как ко всем прочим бедам прибавилась еще одна — раздоры между Барклаем и Багратионом, принявшие совершенно непристойную форму. Особенно горячился князь Петр Иванович. Вот, например, что он писал Аракчееву 7 августа: "Надо командовать одному над двумя. Ваш министр (Барклай), может, хороший по министерству, но генерал не то что плохой, но дрянной, а ему отдали судьбу всего нашего отечества! Я, право, с ума схожу от досады и, простите меня, дерзко пишу… Итак, я пишу вам правду: готовьтесь ополчением, ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя… Министр Барклай на меня жаловаться не может: я не токмо учтив против него, но и повинуюсь, хотя и старше его. Это больно, но, любя моего благодетеля и государя, — повинуюсь. Только жаль государя, что вверяет таким славную армию!.. Чего трусить и кого бояться? Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен, имеет все худые качества. Вся армия плачет совершенно и ругает его насмерть… Ох, грустно, больно, никогда мы так обижены и огорчены не были, как теперь. Вся надежда на Бога! Я лучше пойду солдатом… воевать, нежели быть главнокомандующим и с Барклаем".
Вся вина Барклая заключалась в том, что он носил иностранную фамилию, командовал войском, недостаточно многочисленным для наступления, и не имел достаточного личного дарования и доверия со стороны армии и общества, чтобы убедить всех в неизбежности и планомерности своего образа действий, к которому его вынуждала сила обстоятельств. Упорное сопротивление, оказываемое французам при отступлении, разрушение первоначального замысла Наполеона о разъединении русских армий приписывали коренному качеству русского солдата — стойкости, и потому на долю Барклая выпадали лишь обвинения в трусости и бездарности. По словам современника, русские, "изверившись совершенно Барклаю, полагали единственную надежду на князя Голенищева-Кутузова; одна у всех мысль, один разговор; возмущены женщины, старые, молодые, — одним словом, все состояния, все возрасты нарекли его единодушно спасителем отечества; единогласно призывали его, громко везде раздавалось, что погибель наша неизбежна, когда не будет предводительствовать армией князь Голенищев-Кутузов".