Александр Бенуа - Жизнь художника (Воспоминания, Том 2)
Я покинул гимназию весной 1885 года. Главной причиной тому было, как я уже говорил преследование, которому я подвергался со стороны гнусного Мичатека и получившаяся вследствие того моя полная деморализация. Деморализация привела к тому, что я совершенно запустил не только древние языки, но и все другие предметы, вследствие чего меня оставили за неуспехи на второй год без экзаменов. Это было слишком постыдно, и мне без труда удалось убедить маму, чтобы меня взяли из казенной гимназии и перевели без потери года в какое-либо частное училище. Я мечтал о Лицее - плененный тем, что это было нечто аристократическое и "шикарное". По окончании Лицея я уже видел себя на дипломатическом поприще... Но папа решительно воспротивился этой "глупой фанаберии" (он неохотно согласился и на перемену школы) и, после наведения разных справок, - выбор пал на немецкую гимназию Мая - правда, находившуюся от нашего дома на расстоянии двух с половиной километров - по ту сторону Невы, но зато рекомендованную разными знакомыми и в особенности милым Обером, как образцово поставленное заведение. Туда, благополучно сдав осенью того же 1885 года вступительные экзамены, я и был определен.
Глава 12
"ЗАГРАН И ЦА"
Не знаю как сейчас в России относятся к "загранице", но в моем детстве, в Петербурге и в нашем кругу - заграница представлялась чем-то в высшей степени заманчивым, каким-то земным раем. О загранице мечтали стар и млад, и едва ли младшее поколение не более сильно, нежели старшее. Ездили заграницу все, и даже люди с очень скромными достатками, и даже те, кто, из патриотизма, готовы были всё чужеземное хаить. Весьма многие ездили заграницу лечиться, но часто и это бывал только предлог, чтобы перевалить заграницу и очутиться в одном из таких заведомо приятных мест, как Карлсбад, Мариенбад, Эмс, Баден-Баден или Висбаден, в которых "столько чудесных прогулок" и в которых собиралось такое "избранное общество"... Мечтал о загранице и я, когда еще был крошечным карапузом и имел самые смутные представления о географии. Одной из забав моего отца, когда мне было 3-4 года было подымать меня высоко над своей головой и спрашивать: "Ну что, видишь Москву?" Я делал усилия, вглядываясь пристально, и хоть бы это происходило где-либо в Петергофе, в конце концов, мне действительно казалось, что я различаю вдалеке какой-то чудесный город. Из заграницы шли все самые прелестные вещи: рельефные картинки, присылавшиеся из Гамбурга семьей дяди Саши, фантоши, которые бабушка привозила из Венеции, чудесные швейцарские стереоскопические виды в коллекции дяди Кости и т. д. Из Мюнхена шли забавные картинки ("Мюнхенер Бильдербоген"), из Парижа всевозможные смехотворные, а иной раз и таинственные вещицы. В своем месте я забыл упомянуть о той "волшебной" книжке, которой я особенно любил изумлять своих товарищей. Она была так устроена, что, если ее листать в одном направлении, то все страницы оказывались пустыми. В обратном направлении каждая страница была украшена красиво раскрашенной картинкой. В доме у нас все свободно говорили по-французски и по-немецки, а многие друзья дома были иностранного происхождения, и как раз они казались мне более воспитанными и изящными, нежели русские знакомые. Наконец, папа увлекательно рассказывал о своем пребывании в Риме, в Орвието, в Венеции и в Англии, и хотя это всё происходило за тридцать лет до моего рождения, однако рассказы его отличались такой живостью, они были так прекрасно дополняемы его акварелями, что всё это представлялось мне близким и современным. Я не сомневался, что, когда я, наконец, поеду заграницу, то увижу всё таким же, каким видал папа. В Риме ожидал встретить, среди непролазных развалин, стада буйволов, и я был уверен, что все итальянцы до сих пор одеты так, как они одевались в годы римского пенсионерства папы, иначе говоря, как одеты были те пифферари, которые, по стародавнему обычаю, всё еще ходили по петербургским дворам и плясали под заунывные звуки волынки.
Помнятся, наконец, мне и те мечты, которые вызывал во мне издали из Петергофа видимый Кронштадт, с цепью его, прямо по воде разбросанных фортов. В ясные летние вечера всё это отчетливо вырисовывалось на фоне заката. Сидя на Мраморной площадке Монплезира, глядя вдаль, где между фортами лежала дорога заграницу, туда, куда заходило солнце, - я испытывал томительное, сладкое чувство - род ностальгии. В зрительную трубу (в кабинете Петра I в Монплезире стояла огромная такая труба и придворный лакей, хорошо всех нас знавший, охотно позволял ею пользоваться) эти форты казались уже совсем близкими. Чудно было видеть, как какой-либо большой трехмачтовый корабль, пройдя между ними, удалялся дальше дальше и, наконец погружался за линию горизонта. Этот корабль плыл заграницу, в Гамбург, в Лондон, а то еще дальше, в Америку, в страну милых краснокожих и смешных янки. И ах, как мне хотелось оказаться на таком корабле - хотя бы юнгой! Только бы уехать, повидать, что творится там, где, по общему свидетельству, так хорошо.
Я думаю, в тогдашней западной Европе едва ли можно было бы найти культ иностранщины, столь интенсивный, как тот, что царил в России и особливо в Петербурге - в этом "окне в Европу". Город С.-Петербург попрежнему служил перстом его основателя, указующим на то, что должно служить россиянам образцом всяческого подражания. Всё Петровское и самый дух Петра, витавший по улицам и площадям Петербурга - еще более Петергофа, - вещали, что оттуда, из-за границы, идет спасение. Много было смешного и много было несправедливого в этом поклонении русских чужому; жизнь тогдашней России обладала, в сущности, большой (и даже ни с чем не сравнимой) прелестью, но к этой прелести так привыкли, что ее больше не замечали. О ней скорее можно было слышать восторженные отзывы от заезжих иностранцев - особенно от англичан, но мы этим восторгам не верили и принимали их за вежливые комплименты. С другой стороны, всякие уродливые и дурные стороны российского быта - будь то на улице или дома - лезли в глаза, люди "тонкого вкуса" не переставали их обличать, находя в этих обличениях своеобразное упоение. Много таких хулителей всего русского было и у нас в семье; к ним принадлежали и дядя Костя, и бабушка Кавос, и дядя Миша и синьор Бианки, и Саша Панчетта. Напротив, убежденной и чуть комичной защитницей была тетя Лиза Раевская и настоящими ура-патриотами были Зозо Россоловский и мой зять Женя Лансере, за что я их немножко и презирал, убежденный в несомненной ошибочности их оценок. Впрочем до известной степени защитниками, если не всего русского, то весьма многих хороших сторон русской жизни, были и мои родители... но мамочкин "патриотизм" подвергался осмеянию ее же братьев, а папочкин "патриотизм" носил явно космополитический характер. Его "приятие России" входило в "общую систему его приятия"...
Быть заграницей казалось мне до того соблазнительным, что как-то не верилось, что когда-нибудь я сам там побываю. И однако уже в 1881 г. это чудо свершилось! Зато я и вкусил неожиданно представившееся наслаждение, как только в сказках вкушают какие-либо фантастические чудесные лакомства. Продлилось это "пребывание заграницей" всего десять дней, да и эта "заграница" была не настоящей, так как я оказался не где-либо за пределами государства Российского, а в одном из ее же губернских городов... Но этот губернский город был Варшавой - столицей бывшего царства польского! Всё население там говорило не по-нашему, одеты были тоже по-иному, а многочисленные церкви не были похожи на наши петербургские православные церкви; не перечесть всего, что с полной несомненностью свидетельствовало о "заграничности" Варшавы. Вместо наших чумазых ванек с их дребезжащими дрожками, тут были наемные коляски, запряженные парой, с кучером, одетым "по-господски"; вместо ужасных мостовых, некоторые главные улицы были залиты асфальтом, вместо наших грязных бородатых мужиков, всюду видел я бритых и опрятно одетых людей. А затем какая прелесть были встречавшиеся на каждом шагу кофейни-цукерни, где так весело гудел и свиристел хлесткий польский говор, где подавался такой нектароподобный кофий со сбитыми сливками и такие соблазнительные булочки и крендельки. Когда через четырнадцать лет я снова посетил Варшаву, то она произвела на меня далеко не столь приятное впечатление. Я как раз попал в нее, возвращаясь в Петербург из Вены. Сравнение резиденции Франца Иосифа с Варшавой 1894 года оказалось отнюдь не в пользу последней. Мало того, я увидал ее тогда в зимнюю распутицу. В те же июньские дни 1881 года стояла чудесная погода. Одуряюще пахли каштаны и цветы в Саксонском саду, гулявшие пешком или разъезжавшие в нарядных экипажах поляки были действительно не по-нашему элегантны и даже молоденькие евреи в пейсах, с тросточками в руках и в длинных лапсердаках, были полны сознания своего щегольства. Надо еще прибавить, что мне всё тогда показалось каким-то праздничным, потому что мы очутились в совершенно необычайной обстановке. В Варшаву родители поехали с целью навестить своего сына - моего брата Николая, корнета лейб-гвардии его величества Уланского полка - а потому мы почти не расставались с целой ватагой молодых офицеров, эффектно носивших свою красивую форму, не испорченную нововведениями только что вступившего на престол императора и гарцевавших на своих прекрасных гнедых конях. Многие из офицеров при этом были титулованными, и так как все ближайшие друзья Николая в шутку, со мной, мальчишкой, выпили при первой же встрече брудершафт, то мне особенно лестным казалось, что я "на-ты" и с графом Ф. и с князем Г. и с бароном Д. ... Вероятно, совсем иначе на русских офицеров смотрели поляки; для них они являлись ненавистными чужеземцами, чуть ли не притеснителями, но для моего детского глаза это не было заметно, тем более, что и среди друзей нашего необычайно общительного Николая было не мало и поляков (и тоже титулованных). Все они вместе смешивались для меня в "одну компанию" - веселых, приветливых, необычайно ласково ко мне относившихся людей и к тому же - людей "заграничных"! И еще прелестно было то, что стоял уланский полк в Лазенках, в этой очаровательной загородной резиденции польских королей. Сильнейшее впечатление произвела на меня тогда в Лазенках беломраморная группа на мосту, изображавшая Яна Собесского на коне, попирающем турка. В совершенный же восторг я пришел в Лазенках от "античного" театра - несменяемая каменная декорация которого под открытым небом представляла руины, а места для зрителей возвышались амфитеатром насупротив - через узкий пролив.