Лев Трегубов - Эстетика самоубийства
Насколько же непохожи и сами самоубийцы, и их мотивы, и отношение к ним со стороны окружающего общества в средневековой Европе после повсеместного распространения и принятия христианства. Как писал М. Губский в своей статье «Самоубийство», написанной для энциклопедического словаря Брокгауза и Эфрона, «только христианство провело в жизнь воззрение на самоубийство как на богопротивное и потому безнравственное деяние, запрещенное заповедью Господней: „Не убий“».
Мы уже писали о том, какими строгими постановлениями были проникнуты все средневековые законодательства Европы в отношении самоубийств.
Однако могли ли они полностью искоренить самоубийства? Ведь суть индивидуального самоубийства лежит не вовне, а внутри личности самоубийцы, и мнение окружающего общества играет при этом лишь подчиненную роль. Идеи, широко распространенные среди древних греков и римлян, не могли бесследно исчезнуть. Свободолюбивый дух античности временами пробивал серый панцирь христианских догм, даря миру образцы великих личностей, готовых за свои личные убеждения идти на любые мучения и даже смерть.
После того как христианство окончательно утвердилось в Европе, как писал Булацель, поклонение физической силе, животная привязанность к земной жизни и ее внешним благам, постоянные войны, турниры, охоты и попойки феодалов в их крепких и мрачных замках, отсутствие умственных интересов, слепое поклонение образам и формам религии, осуждающей самоубийство, представляли картину средневекового общества.
Хотя самоубийства не прекращались и в средние века, но они уже давно потеряли тот величественный характер, какой имели в Римской империи.
«Из исторических примеров самоубийств в средние века, — писал Булацель, — легко убедиться, что способы и мотивы самоубийств того времени были так же грубы, как и обычаи и нравы феодальной эпохи».
Трудно с этим согласиться. Что значит «грубые способы и мотивы самоубийств»? И мотивы оставались теми же, что и на протяжении всей истории человечества, и способы вряд ли изменились. Разве что самоубийство не обставлялось с той чисто внешней изысканностью и роскошью, как это было в последние десятилетия Римской империи, когда богатые патриции кончали с собой, лежа в прекрасных ваннах, окруженные друзьями, с бокалом вина в одной руке и томом Платона в другой. Но разве только в этом заключаются красота и эстетика самоубийства? Особенно индивидуального самоубийства?
В главном все оставалось точно таким же, как и столетия назад: поиск внутренней гармонии, личные страдания человека, утратившего ее по разным причинам, и — самоубийство как единственно возможное разрешение той или иной безвыходной ситуации.
Нельзя считать, что даже в период средневекового мракобесия личность человека была полностью подавлена и растворена в идее служения Богу как единственному вершителю всех судеб человека и человечества.
В то время как церковные соборы издавали одно за другим постановления, самым суровым образом осуждающие самоубийства (как мы помним, к этому их побудили как раз широко распространенные самоубийства среди первых христиан) и назначающие самые суровые наказания за покушение на собственную жизнь, общее количество самоубийств на самом деле значительно снизилось. Однако в это же самое время в монастырях, служащих центрами тогдашней умственной и духовной жизни, самоубийства оставались явлением чрезвычайно распространенным. И, видимо, подобный факт не случаен. Во многих монастырских библиотеках долгое время сохранялись и даже переписывались многочисленные произведения античных авторов, благодаря этому и дошедшие до нашего времени. Сколько уникальных текстов великих античных философов и историков были в последующем восстановлены из-под вторичных схоластических наслоений христианских догматиков, использовавших пергаментную бумагу с выцветшими письменами для своих «откровений».
В конце четвертого столетия нашей эры самоубийство подверглось самому жестокому осуждению со стороны преподобного Августина. Можно смело сказать, что его учение содержит все мыслимые и немыслимые доводы, которые можно привести в доказательство зловредности и преступности самоубийства.
Особенно яростно преподобный Августин доказывал, что самоубийство никогда и ни при каких обстоятельствах не может служить признаком величия души. Понятиями плоти и души были заменены в эпоху христианского средневековья античные понятия о человеческой личности и ее внутренней гармонии, красоте человека и его поведении «самого по себе», а не только в его соответствии чему-то внешнему, будь то общество, мораль, закон или Бог.
Самоубийство считалось даже преступнее, чем убийство, так как в первом случае происходит посягательство и на тело и на душу, а во втором — только на тело другого человека.
Однако, если вспоминать о самоубийствах в средние века, нельзя не рассказать о трагической судьбе евреев того времени. Тысячи и тысячи несчастных представителей этого народа, преследуемые христианской инквизицией, кончали жизнь самоубийством, предпочитая смерть измене своим традициям и обрядам.
В Йорке пятьсот евреев, преследуемые испанскими христианами, решили погибнуть от рук своих товарищей по несчастью, чтобы не достаться жестоким испанцам. В 1320 году известен случай, когда еще более пятисот евреев задушили сами себя.
Монтень писал, что еврейские матери, совершив, несмотря на преследования, обрезание своим сыновьям, настолько боялись гнева властей, что сами лишали себя жизни.
Еврейских детей насильно отнимали у родителей и помещали на воспитание в иезуитские монастыри, что приводило к многочисленным самоубийствам среди несчастных родителей.
Тем не менее примеры возвышенных, героических самоубийств мы находим и в эти нелегкие времена. Одним из самых известных можно считать историю самоубийства видного философа и мыслителя-рационалиста Уриэля Акосты (первоначально — Gabriel da Costa), правда, жившего несколько позднее — на рубеже XVI и XVII веков.
Акоста родился в Португалии в семье марранов (евреев, принявших христианство). Отец его был убежденным христианином и воспитывал сына в духе католицизма. Габриэль получил разностороннее образование, но острый ум его привел к сомнениям в христианских догмах. Углубившись в изучение ветхозаветных книг, он после долгих размышлений решил вернуться к религии предков и вскоре с матерью и младшим братом (отца уже не было в живых), спасаясь от инквизиции, бежал в страну относительного веротерпения — Голландию.
Однако в Амстердаме его ждали разочарования — убедившись, что современный ему иудаизм есть «отклонение от Моисеева закона», сознательное измышление властолюбцев, помышлявших лишь о том, как бы одурачить народ, Акоста вступает в резкий конфликт с раввинатом. Ему угрожают отлучением. В ответ на это он гордо заявляет: «Неужели я, пожертвовавший столь многим для того, чтобы добиться свободы, отступлюсь теперь перед угрозой отлучения и стану скрывать истину во избежание кары?» Тогда раввины привели свою угрозу в исполнение. От мыслителя все отвернулись. Он одинок в многолюдном городе — не иудей и не христианин. На улицах в него бросают камни. Акоста продолжает борьбу, издает книгу, где отрицает возможность загробной жизни и бессмертия души. После этого на него ополчились и христиане — тюрьма, денежный штраф, книга (почти весь тираж) сожжена.
Но смелая мысль философа ведет его дальше — теперь он отрицает богооткровенность Моисеева закона, делает смелую попытку освободить мораль от теологической оболочки, он видит высшую санкцию этических начал не в религиозном кодексе, а в законах человеческой природы. Но пятнадцать лет отлучения надломили силы Акосты, умерла жена. Жениться вторично, будучи отлученным, было невозможно. Акоста письменно отрекается от своих убеждений по совету близкого родственника. Но примирение с раввинатом было непродолжительным. Тот самый родственник и донес на него, что он отрекся формально, оставаясь безбожником. Следует вторичное отлучение. В течение семи последующих лет философа травят с двух сторон — община и родственники. Он не выдерживает опалы, признается: «не хватило сил» и соглашается «на все условия, какие они (раввинат) поставят».
Месть была страшной. Новое отречение было обставлено с максимально возможным унижением. В переполненной синагоге «грешника» полуобнаженным, с привязанными к столбу руками подвергли тридцати девяти ударам, затем заставили лечь у порога, и все присутствующие переступали через него. Подобного гордый нрав Акосты выдержать не мог. Через несколько дней он выстрелил в родственника, которого считал «самым заклятым врагом его чести, жизни и имущества», но пистолет дал осечку. Акоста тут же берет второй пистолет и одним выстрелом кончает счеты с жизнью.