Юрий Фельштинский - Архив Троцкого (Том 3, часть 2)
Надо вернуться к средневековью, чтобы найти аналогичные примеры, т. е. зарождение целых идейных течений на основании ложно понятых или ошибочно переписанных нескольких строк текста. Так раскольники[532] давали себя сжигать за описки в евангелии.
В истории русской общественной мысли можно указать пример, когда группа передовой интеллигенции, ошибочно поняв слова Гегеля «все действительное разумно» в смысле «все существующее разумно», встала на архиконсервативную точку зрения. Но все эти примеры бледнеют — одни за давностью времени, другие за немногочисленностью затронутых лиц — по сравнению с тем фактом, когда организация, ведущая за собою миллионы, поворачивается аппаратным краном под новым углом, обоснованием которого являются две ребячески ложно понятые цитаты.
Если б, однако, дело определялось только описками и малограмотным чтением текста, следовало бы прийти в полное отчаяние насчет судьбы человечества. На самом же деле причины во всех перечисленных случаях глубже.
У раскольников были достаточно глубокие материальные основания для разрыва с официальной церковью и полицейским государством. У радикальной интеллигенции сороковых годов было слишком мало сил для борьбы с царизмом, и прежде, чем она решилась вооружиться бомбой — это сделало только следующее поколение — она попыталась примирить с существующим свою пробудившуюся политическую совесть, хотя бы при помощи непереваренного гегельянства.
Наконец, потребность в том, чтобы так или иначе разрезать пуповину, соединяющую Советскую республику с международной революцией, возникла из объективных условий развития, из международных поражений и из напора национально-собственнических тенденций внутри. Бюрократические теоретики подобрали цитаты так же, как попы всех церквей подбирают тексты применительно к обстоятельству. Если бюрократам пришлось по части текстов сфальшивить хуже всяких попов, то вина тут опять таки на обстоятельствах.
Из навороченной таким путем кучи цитат наиболее натасканные из начетчиков выбирают затем каждый раз то, что нужно сегодня высокому заказчику для очередной критической статьи или антитроцкистского доклада. Высокий заказчик работает топором, чтоб подогнать габарит чужих мыслей к масштабам собственного черепа. Изуродованные цитаты он соединяет нечленораздельными афоризмами о несовместимости троцкизма и ленинизма. И новый труд готов для перевода на все языки мира. Как льва узнают по когтям, так «мастера» — по орудиям литературного взлома[533].
Теперь спросим себя, что же означает фраза: «Ленинизм есть марксизм эпохи империализма и пролетарской революции»[534]? Если марксизм понимать в указанном выше единственно правильном смысле, то фраза эта представляет собою совершенную бессмыслицу, поскольку бессмыслица может быть совершенной. Хотят ли нам сказать, что в эпоху империализма методология материалистической диалектики изменилась или получила новое теоретическое выражение? Не в трудах ли Бухарина? Что касается Ленина, то в своей основной философской работе он был бесконечно далек от мысли о создании новой диалектики для эпохи империализма.
У Сталина, правда, есть таинственная фраза о том, что «метод Ленина является не только восстановлением, но и конкретизацией и дальнейшим развитием... материалистической диалектики». Заманчивая темнота этого вещания, как часто бывает у оракулов, прикрывает не глубину мысли, а ее отсутствие. Что значит «конкретизация» диалектического метода? Было бы очень интересно услышать что-нибудь на эту тему. Что Ленин с большой глубиной отстаивал диалектику и, главное, с высоким мастерством применял ее, это не нуждается в подтверждении Сталина. Но утверждать, что Ленин сообщил самому методу материалистической диалектики «дальнейшее развитие», может лишь тот, кто не понимает, что такое метод, что такое материализм и что такое диалектика. Эта триада непонимания входит несомненно в инвентарь [сталинизма]:
«О значении теории. Иные думают, что ленинизм есть примат практики перед теорией в том смысле, что главное в нем — претворение марксистских положений в дело, «исполнение» этих положений, что же касается теории, то на этот счет ленинизм довольно, будто бы, беззаботен» (И. Сталин. Вопросы ленинизма. 1928, с. 89).
Одна эта фраза есть сталинский микрокосм: она одинаково отображает его теоретическую глубину, его политическую остроту и его лояльность к противнику. «Иные думают». Речь идет обо мне, в тот период Сталин еще не решался назвать меня по имени — редактора, журналисты, рецензенты, все это не было еще достаточно подобрано, за Сталиным не было еще обеспечено последнее, во многих случаях единственное, слово. Ему нужно подкинуть мне бессмыслицу, будто ленинизму свойственна беззаботность в отношении теории. Как он это делает? «Иные думают», что ленинизм есть только «претворение марксистских положений в дело», только «исполнение» их. Это сталинский перевод моих слов: «Ленинизм есть марксизм в действии». Значит, ленинизм беззаботен к марксизму. Но каким образом можно действенно претворять теорию, будучи беззаботным к теории? Отношение самого Сталина к теории не может быть названо беззаботностью только потому, что это — деляческое безразличие. Но поэтому никому и не придет в голову сказать, что Сталин претворяет теорию в дело. Сталин претворяет в дело внушения партийной бюрократии, преломляющей подспудные классовые толчки. Ленинизм же есть марксизм в действии, т. е. теория во плоти и крови. Говорить поэтому о беззаботности к теории может лишь тот, кто захлебывается в собственном злопыхательстве. Это у Сталина обычная вещь. Внешняя бюрократическая бесцветность его речей и статей так же мало прикрывает его задыхающуюся ненависть ко всему, что превосходит его уровень, как сталинская мысль, как скорпион, нередко ранит себя самое ядовитым хвостом в голову.
Возьмем одну из основных проблем марксизма, которой Ленин счел необходимым посвятить особую работу — проблему государства. По разным поводам Сталин повторяет, что «государство есть машина в руках господствующего класса для подавления сопротивления своих классовых противников» (Вопросы ленинизма, 1928, с. 108). Тем не менее, в двух исторических случаях несравненной важности Сталин показал, что содержание этой формулы для него тайна за семью печатями. В обоих случаях дело шло о революциях.
[Деятели] февральской революции стояли на точке зрения завершения демократической революции, а вовсе не подготовки социалистической. Те, которые вообще пытались после Октября критически оценить свое отношение к февральской революции, открыто признавались в том, что направлялись в одну дверь, а попали в другую.
Дело шло совсем не о том, что революция должна первым делом разрешить демократические задачи и что только на основе их разрешения она может перерасти в социалистическую. Никто из участников мартовского совещания 1917 г.[535] и в мыслях не имел этого до приезда Ленина. Сталин тогда не только не ссылался на ленинскую статью 1915 года, но совершенно в духе Жордания[536] уговаривал не отпугивать буржуазию. Убеждение в том, что история не смеет перепрыгивать через ступень, которую ей предписывает филистерская указка, уже крепко сидело в его голове. Ступеней же этих было три: сперва доведенная до конца демократическая революция; затем период развития капиталистических производительных сил; наконец, период социалистической революции. Вторая ступень представлялась очень длительной и измерялась если не столетиями, как у Засулич[537], то многими десятилетиями. Допускалось, что победоносная пролетарская революция в Европе может сократить вторую ступень, однако этот факт привлекался в лучшем случае, как теоретически возможный. Вот эта шаблонная и почти сплошь господствующая теория Сталина делала позицию перманентной революции, соединяющую демократическую и социалистическую революцию в пределах одной ступени, совершенно неприемлемой, антимарксистской, чудовищной.
Между тем, в этом общем смысле идея перманентной революции была одной из капитальнейших идей Маркса—Энгельса. Манифест коммунистической партии был написан в 1847 году[538], т. е. за несколько месяцев до революции 1848 года, которая вошла в историю как незавершенная, половинчатая буржуазная революция. Германия была тогда очень отсталой страной, кругом опутанной феодально-крепостническими цепями. Тем не менее Маркс и Энгельс вовсе не строят перспективы трех этапов, а рассматривают предстоящую революцию как переходную, т. е. такую, которая, начавшись с осуществления буржуазно-демократической программы, внутренней механикой превратится или перерастет в социалистическую. Вот что говорит на этот счет Манифест коммунистической партии[539]:
Мысль эта отнюдь не была случайной. В «Новой рейнской газете», уже в самый разгар революции Маркс и Энгельс выдвигают программу перманентной революции. Революция 1848 года не переросла в социалистическую. Но она не завершилась и как демократическая. Для понимания исторической динамики этот второй факт не менее важен, чем первый. 1848 год показал, что если условия еще не созрели для диктатуры пролетариата, то, с другой стороны, нет места и действительному завершению демократической революции. Первая и третья ступень оказались неразрывно связанными. В основном Манифест коммунистической партии был безусловно прав.