Натан Эйдельман - Твой восемнадцатый век
И вдруг, преодолев «лень и праздность», столичный Муравьев отправляется через шесть губерний и целых девять дней гостит у сестры и племянников.
Последняя сохранившаяся тетрадь писем Муравьевых к Луниным начинается с впечатлений о встрече, случившейся у нового, 1792 года.
«Вспоминаю счастливое, как сон, путешествие… Сколько бы мне хотелось знать, что вы теперь делаете! Вспоминаете ли меня моею русскою пляскою и подозрительною нечувствительностью к прекрасному полу, которого я весьма пристрастный почитатель?
Сергей Михайлович любил бы меня еще более, ежели бы мои красноречивые предики{17} могли поселить в сердце моей и его Фешиньки постоянное желание быть великодушною, менее чувствительною к необходимым скукам жизни… Я буду воображать ваше катание под гору и посещение оранжереи. Я буду мыкаться, по вашей милости, на сером коне… Менее окружен торжествами деспот Азии, нежели я был угощен в Никольском. Я нашел у вас благополучие, спокойствие, здоровье… Эсквайер Никольский, маленький джентльмен Мишенька, рассказывает так же мастерски «his little tales of wolves»?{18} Никитушка так же пляшет и приговаривает Катиньку, которая должна неотменно бегать?..»
Мальчик, пишущий дяде по-английски, кажется, во всем молодец. Много лет спустя он будет на свой образец наставлять другого мальчика, другого Мишу, Михаила Волконского, сына декабриста:
«Нужно, чтобы Миша умел бегать, прыгать через рвы, взбираться на стены и лазать на деревья, обращаться с оружием, ездить верхом и т. д. и т. д. Не тревожьтесь из-за ушибов и ранений, которые он может получать время от времени, — они неизбежны и проходят бесследно. Хорошее время года должно быть почти исключительно посвящено этим упражнениям. Они дают здоровье и телесную силу, без которых человек не более как мокрая курица… Нравственность педагога не должна производить на вас впечатление. У меня был такой преподаватель философии — швед Кирульф, который позже был повешен у себя на родине, — конечно, нравственная сторона есть первенствующее качество, но ее можно приобрести в любое время и без знаний, но для умственного развития и приобретения положительного знания существуют только одни годы. Добродетели у нас есть, но у нас не хватает знания… В мире почти столько же университетов и школ, сколько и постоялых дворов. И тем не менее мир наполнен невеждами и педантами…»
Остров благополучия среди разгулявшейся на закате столетия истории.
Все еще одинокий Михаил Муравьев не может скрыть сильной склонности к «маленькому джентльмену» Михаилу Лунину и просвещенно наставляет сестру, видимо заскучавшую в глуши: «Ежели вы живете в деревне, так это с пользою. Вы управляете счастливыми земледельцами, их прилежанием и щедростью земли. Вы распространяете ваши экономические планы, чтоб накопить, с чем послать на службу старшего эсквайера и ко двору младшего, с чем выдать мисс Китти и прочее…»
Затем в тетради длинный — почти на год — перерыв, а 10 декабря 1792 года письмо от петербургских Муравьевых обращено только к Лунину-отцу и детям.
Дед Никита Артамонович приписывает от себя строки утешения почерком все более дрожащим и неразборчивым: его дочь Фешинька, Федосья Никитична Лунина, умерла. Так разрушилась идиллия: трое детей (старший — пятилетний Миша) остаются без матери, отец хворает, письма из Тамбова невеселы.
Из столицы пробуют растормошить, ободрить приунывшего Никольского барина: ищут учителей и «русские литеры» для Миши, щедро угощают светскими, семейными, политическими новостями жаркого 1793 года.
Вот мы и вернулись к 28 апреля 1793 года, с которого начали; вот уж и сошлись вчерашние, сегодняшние, завтрашние поколения. Но долистаем «муравьевские письма», углубимся в утешительные строки 1793 года.
«В столице в честь новых присоединенных от Польши губерний — награды, чины, ордена, жареные быки и фонтаны вина для народа, балы, маскерады, фейерверк…
По случаю бракосочетания великого князя Александра Павловича подряд праздники у больших бар в честь новобрачных: вчера у Безбородки, завтра у Самойлова, потом у Строгановых, Нарышкиных. Я даю уроки русского языка молодой великой княгине Елизавете Алексеевне».
27 октября 1793 года: «Сказывают, что королева французская последовала судьбе супруга своего. Сии мрачные привилегии должны служить утешением тем, которые опечаливаются своей неизвестностью и счастливы без сияния. Менее зависти, более благополучия. Что спокойнее ваших полей и сельских удовольствий?.. Веселья придворные прерваны трауром по королеве французской».
На этом кончается пятилетняя переписка петербургских Муравьевых с тамбовскими Луниными. На одном конце действующие лица не переменились, на другом — две жизни начались и одна угасла. Кажется, зимой с 1793 на 1794 год бригадир Лунин с тремя детьми отправляется в столицу — подлечиться и рассеяться.
ПУТЕШЕСТВИЯСергей Михайлович Лунин, Михаил Никитич Муравьев, Иван Матвеевич и Захар Матвеевич Муравьевы — сейчас их время; они служат, путешествуют, уже рассчитывая будущие успехи, чины и должности своих малолетних детишек.
Впрочем, грозные армии великой революции иногда приводят и молодых беспечных отцов к мысли — что надо бы готовиться.
Что, если придут якобинцы, уравняют в правах бар и мужиков: как же прокормиться? И тогда будущий знаменитый генерал Раевский берется за переплетное дело; учится ремеслам и завтрашний генерал Ермолов: явится в Россию европейская революция — не пропадут, отыщут средства к существованию.
Но вот чего не могли вообразить ни Раевский, ни все Муравьевы: что не из Парижа, а из их же собственных домов; не от сыновей Франции — а от их собственных детей начнется русская революция…
И ни в каком пророческом сне не дано отцам увидеть, как через тридцать лет затянется петля на шее Сергея Муравьева-Апостола, второго сына Ивана Матвеевича Муравьева; как погибнет третий и на тридцать лет уйдет в Сибирь старший — Матвей, тот самый, кого крестили апрельским днем 1793 года…
Но Матвей, по крайней мере, вернется из Сибири, доживет до глубочайшей старости, до 1886 года.
Но сложат головы, лягут в сибирскую землю дети генералов, тайных советников, сенаторов: Михаил Лунин, Никита, Артамон Муравьевы…
«Что сделал ты для того, чтобы быть расстрелянным в случае прихода неприятеля?» — эта надпись украшала двери Якобинского клуба.
Громадные армии французской революции шагают по дорогам Европы; одинокий помещичий возок ползет между тамбовскою Ржавкою и Невой: трагическое пересечение двух кривых — не скоро, но неизбежно.
Бесполезно тонет в шкатулке для старых писем заклинание дядюшки: «Что спокойнее ваших полей и сельских удовольствий?»
Глава XI
28 сентября — 6 ноября 1796 года
Газета — тетрадка, маленькая, плотная, 11 листов, 22 страницы. Под двуглавым орлом заголовок «Санкт-Петербургские ведомости № 78. Пятница сентября 26 дня 1796 года». Во вторник сентября 30-го дня вышел номер 79-й. Наше, 28 сентября, стало быть, — воскресенье: газета не выходила. Но как раз ко вторнику поспели известия, что «28-го утром в столице в полдень было +9, вечером +6, ветер юго-западный, встречный, облачное небо, сильный дождь, гром и молния».
Запомним редчайшую в столь позднее время грозу (по новому стилю ведь 9 октября!), она еще появится в нашем рассказе.
Гроза, непогода «над омраченным Петроградом»… Разумеется, без труда узнаем, что в тот день солнце поднялось в северной столице без пяти минут семь, а зашло в 5 часов 15 минут. И ту же позднюю осень заметим вдруг в объявлении о том, что «на Мойке супротив Новой Голландии, под № 576 дома, продаются поздние и ранние гиаценты» (именно так — гиаценты); а на Выборгской — «прованс-розаны, букет-розаны и в придачу к ним божье дерево».
Но Петербургу некогда заниматься обозрением восходов, «гиацентов» и «букет-розанов». В ту осень несколько сот рабочих роют землю и жгут костры, начиная стройку лет на семь: Военно-медицинскую академию, Публичную библиотеку Город — молодой, меньше века, жителей в четыре-пять раз меньше, чем в Лондоне, Париже, и они еще не совсем привыкли к памятнику основателя города. Впрочем, майор Массон, француз на русской службе, недоволен утесом-пьедесталом, ибо из-за него «царь, который бы должен созерцать свою империю еще более обширной, чем он замышлял, едва может увидеть первые этажи соседних домов».
Однако Николай Карамзин, готовящий в это время к печати «Письма русского путешественника», думает совсем иначе: «При сем случае скажу, что мысль поставить статую Петра Великого на диком камне есть для меня прекрасная, несравненная мысль, ибо сей камень служит разительным образом того состояния России, в котором она была до времени своего преобразования».