Е Тарле - Крымская война
Лорд Каули поспешно, с самой беспечной, нисколько ему не свойственной ветреностью в выборе выражений и с неправдоподобным легкомыслием, если это не делалось со специальной целью сбить Бруннова с толку, утверждал, что все окружение Наполеона III, да и сам он отчасти в своих политических расчетах интересуются больше всего личной наживой и что их политика зависит от спекуляций на бирже. А так как война неблагоприятна для промышленных и финансовых спекуляций, то лорд Каули надеется на мирные наклонности нового императора{5}. Вообще же Каули считает престол Наполеона III непрочным. Бруннов, а за ним Нессельроде и Николай немедленно должны были от таких речей почувствовать большое облегчение: ведь дело было как раз тогда, когда в Петербурге уже начинали снаряжать посольство Меншикова в Константинополь... Им показалось почему-то вполне естественным, что лорд Каули, для которого, как и для всякого тогдашнего английского дипломата, пост посла в Париже был самой заманчивой мечтой и венцом карьеры, с такой истинно мальчишеской болтливостью ни с того ни с сего ставит на карту свое блестящее служебное положение. Лорд Каули не удовольствовался этими откровенностями, но еще "доверчиво" присоединил к ним по секрету сообщение, что лорд Эбердин не верит Наполеону III, опасается французского нашествия на Англию и что в Англии хотят усиления вооружений против Франции. Мало того: Каули "спешит сказать" его превосходительству (т. е. Бруннову), что усилия Кобдена ослабить воинственные против Франции настроения, существующие в Англии, "остаются без малейшего эффекта". Его превосходительство мог быть в полном восхищении от такого положения вещей и, главное, от этой совсем неожиданной неукротимой "враждебности" к Наполеону III со стороны официально при нем же аккредитованного английского посла. Замечу, кстати, что лорд Каули пробыл в общем шестнадцать лет при Наполеоне III английским послом и всегда был врагом России и дружески расположенным к Наполеону дипломатом.
Один за другим в этот критический миг до Николая из Англии доносились, спеша, соперничая друг с другом в откровенности, превосходя друг друга в дружелюбии, советы, мнения, заявления, излияния английских министров, послов, ответственнейших людей. И все они как бы говорили царю: "дерзай".
Посторонний и очень умный наблюдатель, бывший саксонским представителем и в Петербурге и (с 1853 г.) в Лондоне, граф Фитцтум фон Экштедт пишет в своих воспоминаниях: "Чтобы понять происхождение Крымской войны, недостаточно приписывать ее несвоевременному честолюбию императора Николая. Это честолюбие старательно воспламеняли и искусственно поддерживали (sfrudiedly inflamed and artfully fomented). Луи-Наполеон или его советники с самого начала рассчитывали на восточный вопрос совершенно так, как тореадор (the bull fighter) рассчитывает на красный платок, когда он хочет разъярить животное до высочайшей степени".
И именно с соответствующими заданиями - провоцировать конфликт - и был послан в свое время в Константинополь Лавалетт. Английский министр иностранных дел Кларендон прямо так впоследствии и заявил, что в свое время Лавалетта отправили из Парижа французским послом в Константинополь именно "в качестве agent provocateur", агента-провокатора{6}. А уж кому и было это знать, как не лорду Кларендону, который уже в феврале 1853 г., сейчас же после получения донесений Сеймура о разговорах с царем, заключил секретное вербальное соглашение с французским послом в Лондоне графом Валевским о том, что обе державы не должны отныне ничего ни говорить, ни делать в области восточного вопроса без предварительного соглашения. "Мы заключили наш союз как для переговоров, так и имея в виду возможность войны", - поясняет граф Валевский, излагая все это Фитцтуму фон Экштедту{7}. Валевский при этом явно старался избавиться от упрека в сознательном провоцировании Николая, и, говоря с саксонским дипломатом, он утверждал, что никакой тайны от России французская дипломатия не делала из факта англо-французского сближения, так что Николаю давалась возможность дипломатического отступления, без войны. В марте 1853 г. на одном официальном обеде Бруннов, французский посол граф Валевский и министр иностранных дел Кларендон оказались соседями по столу. "Мы (Валевский и Кларендон. - Е. Т.) ничего не сделали, чтобы скрыть от него (Бруннова. - Е. Т.) наше соглашение; если он ничего не знал, так это потому, что он не хотел ничего знать... в продолжение всего этого обеда мы говорили о восточных делах очень громко, так, чтобы быть услышанными Брунновым, как если бы мы хотели нарочно сообщить ему секрет нашего сближения", - так утверждал граф Валевский спустя год, рассказывая об этом характерном эпизоде Фитцтуму фон Экштедту{8}.
Могло быть, что Валевский (не Кларендон) действительно хотел быть "услышанным" за этим обедом; могло даже быть, что и в самом деле Бруннов этот разговор услышал. Не могло случиться только одно: чтобы Бруннов, например, забил тревогу, написал немедленно Нессельроде о всем услышанном; и уже совсем было немыслимо, чтобы российский канцлер поспешил к Николаю и предостерег его, указав на роковое ослепление царя, на возможность грозной антирусской коалиции. Слишком опытными были оба они царедворцами, чтобы начать доказывать царю, что он давно и очень грубо ошибается и что его, а с ним Россию подстерегает большая и неожиданная опасность.
2
После отказа Англии Николай решил действовать напролом, т. е. ухватиться за последовательные провокации со стороны Наполеона III по вопросу о "святых местах", затеять на этой почве уже непосредственное сначала дипломатическое, потом, если понадобится, военное нападение на султана и добиться такого положения, когда фактически Турция признала бы в той или иной мере русский протекторат. Это сделать казалось тем легче, что Наполеон III в это самое время всячески усиливал свои провокации по адресу царя.
В январе 1853 г. уполномоченный посланец султана Афифбей сообщил в Иерусалиме католическому и православному духовенству, какие реликвии поступают отныне в ведение католиков, а какие в ведение православных.
Католическая серебряная звезда (с отчеканенным французским гербом) с большой и нарочитой торжественностью была водружена в Вифлееме в пещере, у входа в нишу, где, по легенде, были ясли новорожденного Христа. Вместе с тем и столь же торжественно ключ от главных ворот церкви "св. Гроба" в Иерусалиме и ключ от восточных и северных ворот Вифлеемской церкви также были переданы католическому епископу. Все это было устроено с намеренно-вызывающей шумихой{9}. Раздражение среди православного духовенства и православных паломников было очень большое, а французское посольство, консулы и служебный штат при консульствах сделали все от них зависящее, чтобы придать этому событию характер полного торжества Франции над Россией. Николай, который на эти монашеские пререкания смотрел тоже (как и Наполеон III) прежде всего с политической точки зрения, как на один из способов добиться утверждения своего протектората над значительной частью турецких подданных, тотчас же принял вызов.
На провокацию со стороны Наполеона III в Петербурге решено было ответить гораздо более значительной провокацией. Дело явно шло уже о пробе сил, и Николай решил не отступать ни в коем случае. Морской министр князь Александр Сергеевич Меншиков был позван к царю и получил приказ отправиться в Константинополь с категорическими требованиями к султану Абдул-Меджиду.
Конечно, как и в целом ряде других случаев, внутренняя политика николаевской России на каждом шагу мешала предпринятой дипломатической борьбе.
В самом деле, защитницей свободы веры в Турции выступала царская власть. Об угнетении веры в Турции осмеливался говорить митрополит московский и коломенский Филарет Дроздов, православный Торквемада, отличавшийся от испанского своего прототипа главным образом лишь отсутствием страстной убежденности и наличием смиренномудрого, чиновничьего, правда, глубоко неискреннего, как мы теперь знаем, преклонения перед монархом, которого он всю свою жизнь терпеть не мог. О защите христианских братьев, притесняемых нечестивыми агарянами, и о свободе веры в Турции хлопотала и придворная славянофилка Антонина Дмитриевна Блудова, озабоченно справлявшаяся в это самое время у своих московских корреспондентов о том, правда ли, что на Рогожском кладбище в самом деле вполне исправно запечатаны старообрядческие молельни. Фрейлину это очень беспокоило вследствие ее опасения, что только зазевайся московская полиция, того и гляди, старообрядцы как-нибудь вдруг заберутся к своим запечатанным и запрещенным иконам. Преследуя русских старообрядцев, она осмеливалась разглагольствовать о защите свободы веры!
Когда уже после крымских поражений, накануне падения Севастополя, языки несколько развязались, А. М. Горчакову была подана одним из немногих тогда знатоков турецких дел, находившихся в Турции в 1852-1853 гг., обширная записка. В ней разоблачается (задним числом, правда) много официальной лжи, имевшей хождение именно тогда, когда Николаю требовалось снабдить готовившееся нападение на Турцию приличествующим идеологическим основанием. Автор записки Михаил Волков останавливается, между прочим, на двух моментах. Во-первых, никто православную религию в Турции не гнал в эти годы, и, во-вторых, православные иерархи в Турции не только не просили царя о защите, но больше всего боялись такого защитника. Приведем только два относящихся сюда места записки. "Вражда, питаемая нашими беглыми диссидентами к русскому правительству и в особенности к духовным властям, не есть чувство, скрываемое ими в глубине сердец. Бежавшие в Турцию раскольники проповедуют везде и всем, что правительство русское не щадит никого и гонит людей не только за их деяния, но и за верования, хотя бы их деяния согласовались во всем с гражданским порядком. Пропаганда раскольничья приводит всех христиан, живущих в Турции, в изумление, ибо восточные христиане хотя и имеют поводы жаловаться на различные притеснения со стороны турецкого правительства в отношении политическом, хозяйственном и гражданском, но они должны сознаться, что касательно веротерпимости турецкое начальство неукоризненно..." Точно так же лживо утверждение о православных иерархах, будто бы просящих царя о покровительстве: "Обладая вполне греческим языком, нам случалось говорить с епископами константинопольского синода о русской церкви и слышать их рассуждения о неудобствах, могущих произойти для Вселенского престола из официального протектората русской державы..."