Дмитрий Балашов - Господин Великий Новгород
Этого позвать обязательно, без него пир не в пир. Страхона, замочника. Кузнеца Дмитра. Горд – как же, староста! Может и заупрямиться, придется самому поклониться. Хотя… лонись, когда погорел – сильно погорели тогда, весь Неревский конец огонь взял без утечи, по воде ходил огонь, что было на судах, и то сгорело, – кто помог? Я же! Еще и должен мне о сю пору… Придет! Станяту пошлю на коне. Да и дело есть – поди, разнюхал уже, что свейское железо везу! Значит, Дмитра… Так перебирал в уме всех, кого надо пригласить.
Мать между тем, тоже налившая себе меду ради сыновья приезда, неспешно отпивая, сказывала:
– На масляной расторговались, датские сукна все вышли у Нездилки.
Олфоромею Роготину заплатила полчетверти на десять кун, да Чупровым две гривны серебра дала с ногатой [12].
– Не дорого?
– Обещают шемаханского шелку, Домажир николи не омманывал! Корелы приезжали.
– Приезжали?
– Ну. Железо везти прошали. Я сказала: пусть обождут до тепла.
Дешевле водой-то, чем горой. Им дала полтретья – десять кун, да ржи четыре коробьи, да берковец [13] соли. Грамотку написала, не бойся.
– Кто да кто?
– Гриша да Максимец, да третий с ними, новый кто-то.
– Иголай и Мелит, должно!
– Я ихни имена, некрещеные-то, беда, все путаю.
– Добро.
Помолчали.
«Взрослый сын-то совсем, – удовлетворенно думает Ульяния. – Где только не побывал! В деда пошел, в Луку. Деловой. И в немцы ездит, и с Корелой торгует, и низовские города перевидал, почитай, все». Вот приехал, и хорошо Ульянии. Пускай так сидит, молчит, отдыхает. И ей на сердце спокойно, не болит, как давеча. Лицо-то красное, загрубело на ветру да на стуже. Устал. Ничего, в бане выпарится сейчас! Последний сын. Не думала уже, что будут, а вот народился! Кажется, никогда и мужа так не ждала, как его теперь… Все бы сидела рядом с ним, и говорить даже не нужно, все понятно и так. Теперь гостей созовет…
– Еще Якуна Вышатича пригласи, того нать! – подсказала Ульяния, угадав, о чем думает Олекса. Слишком хорошо понимали друг друга.
И еще на один вопрос, не заданный вслух, ответила погодя:
– Домашей я довольна, грех на нее жалитьце. И тебя ждала, убивалась.
Не говорит, а вижу по ней. Сейчас-то вся сияет, гляди-ко! Завид без тебя заходил раза четыре никак.
– Уже не гордитце?
– Куда! Переложил гнев на милость. Нынче: Олекса да Олекса, зять любимой да богоданной…
– Нынче сам в доле со мной. Как с Юрьевского похода поехали мы в гору, вот уж шестое лето в любимых я у его хожу!
– Сходи уж сам к Завиду, пригласи, обрадуется старик. – Ульяния рассмеялась неслышно, пояснила:
– Даве мне кота принес, подарил. Черного.
Что соболь! А бывало, в черквы встретит, не поклонитце. Сходи к старику.
Положила старые руки на столешницу. Помедлила. Вглядеться еще раз, досыта уж! Дедушка Лука помирал, говорил: «На тебя одну, Уля, дом оставляю!» А пора и устать, седьмой десяток на исходе… Поднялась:
– Ну, я пойду проведаю, баня-то готова, поди? Приготовлю тебе лопотинку переодетьце. К вечерне пойдешь?
– Пойду.
Мать вышла. Олекса еще раз осмотрелся, погладил лавку, ощутил ладонью щекотную сухость дерева. Обвел очами прочные тесаные стены, печь в изразцах, дорогие иконы, поставцы с обливной и кованой посудой, новинку, им самим привезенную, татарскую: сундук, мелко расписанный неведомым восточным хитрецом…
Сейчас забежит Домаша! Только подумал, полузакрыв глаза, – и уже забежала.
Коротко рассмеялся, встал легко, стряхнув набежавшую усталость:
– В баню пойду, припотели мы дорогой.
Глава 3
Парились на совесть. Хлестались вениками, поддавали квасом на каменку. Выскакивали, ошалев от жары, прямо по весеннему снегу бежали к проруби, окунались в ледяной кипяток – ух! Девки, что брали воду из Волхова, весенними шалыми глазами провожали раскаленных докрасна нагих мужиков. И – снова в хмельной, шибающий, невозможный пар полка.
Размякшие, довольные – сейчас и не понять, что один господин, а другой разве только не холоп обельный, – неторопливо одевались, разговаривая, и тут уже стала выясняться разница положений.
Станята натягивал порты добротные, но простые – серого домашнего сукна; Олекса – дорогого, чужеземного. Станята надевал сорочку холстинную, Олекса – тонкого белого полотна. Сверх Олекса надел шелковую, шелку шемаханского, шитую цветными шелками и золотом; Станята – полотняную, с вышитой грудью.
Глянул Олекса – глаз был верный у купца, – оценил яркую праздничность веселого и крепкого, красного по белому шитья на рубахе Станяты. Пожалуй, и лучше, чем у него самого: просто, а эвон, издалека видать, и не спутается узор! Не утерпел:
– Мать вышивала?
– Не, Любашка поднесла, ее подарок! – небрежно бросил Станька и отвел глаза. Взглянул еще раз Олекса, хотел крякнуть – и ничего не сказал, занялся опояской.
Молча, посапывая, надел праздничный цветной зипун – такого Любашка не подарит! Кунью шубу, крытую вишневым сукном, с откинутым бобровым воротом, алую шапку с разрезом впереди и соболиной опушкой, зеленые, шитые шелками, рукавицы. Новая девка, посланная прибрать за мужиками, еще больше расширила глаза, увидав Олексу, изодетого в дорогие порты [14]…
Из бани, отдохнув, просохнув, выпив квасу домашнего (Ульяния мастерица была готовить квасы всякие: из листа, дробины, хлеба, медовый, морошковый, брусничный, клюквенный, весной из березового соку – не перечислить все-то враз!), отправился Олекса в церковь. Свою, Ильинскую.
Церковь была небольшая, чуть приземистая, тяжелая снаружи и очень уютная внутри, с алтарем, как бы вдвинутым в тело храма. Крепко сложено!
Неровные широкие швы обмазки путаным узором обегали серовато-розовые глыбы плитняка и тонкие ряды плоского кирпича – плинфы. Узкие, расширенные кнаружи, чтобы забрать больше света, окна приветствовали Олексу блеском слюдяных оконниц. «Кровлю перекрыть надо, – хозяйственно подумал он, оглядывая храм, – купол-то хорошо позолотили, колькой год, а все как словно новый!»
Войдя, Олекса пробрался вперед, то и дело кивком головы раскланиваясь со знакомыми уличанами, перебрасываясь вполголоса то с тем, то с другим.
– Творимиричу!
– Как путь?
– С удачей?
– Ничего, спасибо! Бог миловал!
Став на свое место, он перекрестился, обвел взглядом простые некрашеные тябла иконостаса, строгие лики икон, знакомые с детства и потому дорогие, не утерпев, глянул вкось, в толпу молящихся жонок, поймал нечаянный взгляд Таньи, Домашиной сестры, чуть заметно кивнул и тотчас отвел глаза: заметят старухи, наговорят с три короба…
Отстояв службу, подошел к отцу Герасиму под благословение и после уставного «Во имя отца и сына и святого духа» с удовольствием услышал:
– С приездом, Олексе Творимиричу!
– Спасибо, батюшка! Соблаговоли ко мне завтра на стол!
Отец Герасим кивнул согласно, много говорить в храме было неудобно.
Из церкви пошел к тестю. Долго стучал у ворот – и днем запирается!
Псы заливались во дворе. Наконец послышалось:
– Кто таков?
Усмехаясь, ответил:
– Зять, Олекса!
В минуту распахнулись ворота, сам Завид, исправляя неловкость прислуги, вышел на крыльцо, охая, качая головой; сделал движение подхватить Олексу под руку. Олекса только бровью повел.
Зашли в горницу. И сразу, за медом, не утерпел Завид:
– Ну как? С товаром?
Олекса уж третий год возит сукна Завиду. Нынче и сам начал приторговывать – через Нездила. За многое брался. А Завид стар, жаден, да уже и под уклон пошел, не уследит за всеми изменениями цен, дело начинает плыть у него мимо рук…
От Завида – к брату, Тимофею. Тот встретил по обычаю хмуро, пожаловался на болезнь. Посидели. Будто и не рад брат, а все ж таки всего двое их осталось от всей семьи, сестра не в счет, у той воля не своя, мужева. Всего двое. И хоронил Творимира не Олекса, а Тимофей, вечно хворый, вечно недовольный, хоть и большую долю получил в наследстве, хоть и не ездит, не рискует, как Олекса, а дома сидит – все-таки брат!
Сердится, что мать у него живет, у Олексы…
Тимофеиха внесла кувшин и серебряные чарки.
– Ты мое заможешь ли пить? Поди, Фовра, меду принеси!
– Ницего, замогу! На корешке настоено… Словно на калган отдает.
– Он и есть. Вот заболеешь… Не скоро ты еще заболеешь! – вдруг рассердился невесть с чего Тимофей. Дергая себя за узкую бороду, глядя вбок, сказал резко:
– Серебро свесить я тебе могу, а только вперед говорю, Олекса: ты брось сам свейские куны обрезать! [15]. Мне за тебя сором принимать невместно! Отца не позорь, мать – с нею живешь! Приноси мне, я обрежу. Не хочешь – к Дроциле, Кирьяку, Позвизду. Тому верить можно.
– Ну что ты, брат, чем в чужой-то кардан… Не чужие мы с тобой! Да я тебе завсегда верю! – растерялся Олекса, уличенный Тимофеем. Покраснел густо: «Нечистый попутал меня в тот раз, и ведь помнит же!»