Александра Толстая - Жизнь с отцом
Маша угасала. Глядя на нее, я вспоминала Ванечку, на которого она теперь была особенно похожа. Точно так же бурная, беспощадная болезнь быстро уносила ее, и было очевидно, что бороться бесполезно. Лицо у Маши было важное и чуждое, только тело ее оставалось с нами, душа как будто отлетела. И так же, как когда умирал Ванечка, мне казалось, что она знает что-то нам недоступное, значительное.
Тихо, беззвучно входил отец, брал ее руку, целовал в лоб. А мы с Колей не смотрели друг на друга, не разговаривали.
Так продолжалось девять дней. Худыми, прозрачными пальцами она перебирала одеяло, пульс слабел. И вдруг появился пот, которого мы тщетно ждали несколько дней. На меня напала ни на чем не основанная, глупая, бессмысленная надежда. Толстый военный доктор сидел в комнате у Душана Петровича на кровати, закрыв лицо рукой.
- Доктор! - крикнула я. - Доктор! Пот! Она потеет!
Доктор безнадежно махнул рукой.
- Пот, да не тот! - не поднимая головы, буркнул он.
Все вошли в комнату. Отец сел у кровати и взял Машу за руку. Чуть светила загороженная лампа. Было тихо, все молчали, только слышалось угасающее дыхание Маши. Оно становилось все реже, реже, стало прерываться и затихло. У окна глухо рыдал Коля.
"26 ноября. Сейчас час ночи, - пишет отец в дневнике. - Скончалась Маша. Странное дело, я не испытывал ни ужаса, ни страха, ни сознания совершающегося чего-то исключительного, ни даже жалости, горя. Я как будто считал нужным вызвать в себе особенное чувство умиления, горя и вызвал его, но в глубине души я был более покоен, чем при поступке чужом, не говорю уже своем, нехорошем, не должном. Да, это событие в области телесной, и потому безразличное. Смотрел я все время на нее, когда она умирала - удивительно спокойно. Для меня она была раскрывающееся перед моим раскрыванием существо. Я следил за его раскрыванием, и оно радостно было мне. Но вот раскрывание это в доступной мне области прекратилось, т.е. мне перестало быть видно это раскрывание; но то, что раскрывалось, то есть. Где? Когда? Это вопросы, относящиеся к процессу раскрывания здесь и не могущие быть отнесены к истинной, внепространственной и вневременной жизни".
Как узнали на деревне, что умерла Мария Львовна - заголосили бабы, прибежали к дому, старушки просились посидеть около ее тела. Иные выли по обычаю с причитаниями, иные фартуками вытирали сердечные, искренние слезы. Бабы шепотом переговаривались, вспоминая, что она кому сделала: кого лечила, для кого в поле работала, кому слово ласковое сказала. Они, попеременно, сидели день и ночь у Машиного гроба до самых похорон. А когда ее понесли по деревне*, из изб выбегали мужики, бабы, клали медные деньги в руку священника и заказывали панихиду
Отец проводил гроб до ворот и пошел домой. Никто не решился пойти за ним, говорить слова утешения...
"Живу и часто вспоминаю последние минуты Маши (не хочется называть ее Машей, так не идет это простое имя тому существу, которое ушло от меня). Она сидит, обложенная подушками, я держу ее худую, милую руку и чувствую, как уходит жизнь, как она уходит. Эти четверть часа - одно из самых важных, значительных времен моей жизни"**.
Занятия с ребятами. Обморок
Дорик Сухотин, пасынок сестры Тани, был славный мальчик, кроткий, добрый, но слабовольный. Учился он плохо. Отец часто внимательно вглядывался в него.
- Ты, Дорик, молишься?
Дорик опускал свои большие черные глаза, краснел и шептал:
- Молюсь.
- А как ты молишься?
- Отче наш, Богородицу говорю...
- А своими словами не молишься?
Дорик конфузился и умолкал. Отец все чаще и чаще заговаривал с ним о молитве, жалости к животным, о Боге, и Дорик стал привыкать к таким разговорам.
С деревни к отцу приходили мальчики за книжками. Отец говорил с ними о прочитанном. Постепенно разговоры эти углублялись и перешли в постоянные занятия. В этих занятиях осуществилась идея отца о том, что главное в преподавании не формальные знания, не обучение письму и счету, а религиозно-нравственное воспитание. Из отдельных предметов они занимались только географией.
После нашего обеда, в начале восьмого часа, внизу в передней слышались хлопанье дверей, веселые, сдержанные голоса ребят. Отец торопился к себе в кабинет, собирал листочки, книжечки и, весело улыбаясь, шел вниз, в библиотеку. Обычно приходило человек восемь-десять, но бывали дни, когда набиралось их до двадцати. Такое количество ребят стесняло отца, занятия, которые он вел, требовали интимности. Самыми постоянными учениками были четверо: Дорик Сухотин, Коля Ромашкин, Паша Резунов и Петя Воробьев. Отец любил их, особенно Колю и Пашу. Паша был вдумчивый мальчик, серьезно и внимательно воспринимал услышанное, если спрашивал, то всегда со смыслом, стараясь вникнуть, понять. Голубоглазый, веселый, привлекательный мальчуган Коля, с ямочками на щеках и на подбородке, был чуток, схватывал на лету, быстро загорался и так же быстро остывал. Все же на некоторое время влияние отца сказалось на нем. Еще мальчиком его отдали в кондитеры-ученики в г. Тулу. Он там не ел мяса, не пил, не курил, и товарищи прозвали его толстовцем.
Отец не мог заниматься с детьми при посторонних. Иногда, под влиянием настойчивых просьб, он уступал, но делал это с большой неохотой. К занятиям он готовился, записывал в дневнике или на листочке все, о чем намеревался говорить с ребятами.
"Для детского закона Божия записываю простые правила: 1) не осуждать, 2) не объедаться, 3) не разжигать похоти, 4) не одурманиваться, 5) не спорить, 6) не передавать недоброго о людях, 7) не лениться, 8) не лгать, 9) не отнимать силой, 10) не мучить животных, 11) жалеть чужую работу, 12) обходиться добром со всяким, 13) старых людей уважать".
17 марта 1907 года отец записал: "За это время был занят только детскими уроками. Что дальше иду, то вижу б?льшую и б?льшую трудность дела и вместе с тем б?льшую надежду успеха. Все, что до сих пор сделал, вряд ли годится. Вчера разделил на два класса: нынче с меньшим классом обдумывал".
Отец не только занимался с ребятами религиозно-нравственными вопросами, он постоянно задумывался о моральном воспитании детей вообще. Написав "Учение Христа, изложенное для детей", он решил составить "Детский Круг Чтения", и на своих ребятах примеривал, какие мысли могли быть наиболее им понятны:
"Зачем живешь? Чтобы быть счастливым. Как быть счастливым? Чтобы все, живя так, были счастливы", - писал он в дневник.
Все нечистое, дурное в детях ужасно огорчало отца. Помню, пришел он с прогулки расстроенный, взволнованный, лицо его потемнело, осунулось. Я думала, что он заболел.
- Ведь это ужас какой-то! - воскликнул он. - Ужас! Я иду, утро такое чудесное, птицы поют, запах клевера... И вдруг скверные, бессмысленные ругательства! Подхожу ближе... За акацией сидят маленькие ребята, лошадей стерегут и так скверно, грязно ругаются и курят. Я заплакал... Я сказал им, что это нехорошо. Ну, да этим разве поможешь?
Мать скептически относилась к занятиям отца.
- У Льва Николаевича новое увлечение, - говорила она снисходительно, задалбливает с ребятами какие-то христианские истины. Они повторяют наизусть, как попугаи, а он уверен, что у них что-нибудь останется.
А когда отец с восторгом рассказывал, как ребята прекрасно усваивают учение Христа, она говорила:
- Все равно все пьяницами и ворами будут.
Отец умолкал.
В то время мать увлекалась новым делом - организацией хранилища для реликвий и рукописей отца. Все рукописи она перевезла в Московский Исторический музей и теперь продолжала с ревнивым увлечением собирать все, что только находила в шкафах, в старых диванах и ящиках.
В людях, окружавших отца, мать подозревала корыстные замыслы и изо всех сил старалась оградить интересы семьи. Она сердилась на Сергеенко, собиравшегося издать хрестоматию из сочинений отца и не только отказала ему, но написала письмо в газеты, где подтверждала свои права на издания сочинений до 80-го года.
Отец ходил мрачнее тучи, стараясь не слушать разговоров о внуках, которые пойдут по миру, о рукописях, которые он желал бы все отдать Черткову...
- Лев Николаевич не в духе сегодня, - говорила мать, - это всегда у него бывает, когда печень не в порядке.
Она не понимала, что отца расстраивали разговоры об издании.
В январе 1908 года в Ясную Поляну приехал Сергей Иванович Танеев. Вечером собрались у меня в комнате: Танеев, старушка Шмидт, мам?, Варвара Михайловна*. Мам? была оживлена, большие глаза горели, все движения ее были нервны, неуверенны. Мне казалось, что она придавала странное, преувеличенное значение всему, что говорила. Мария Александровна, как всегда, старалась все сгладить, не замечая неприятного, фальшивого, подчеркивая все хорошее.
Я смотрела на Танеева. Он был как всегда весел, добродушно хихикал, не замечая напряженного состояния матери.
- Я поиграю вам, - сказал он, - хотите?
- Хотим, очень хотим! Пожалуйста! - ответили мы все хором.