Ю. Бахрушин - Воспоминания
Близилась граница, а у нас в чемоданах было полным-полно всякой нелегальщины. Пора было подумать, как переправлять все это через таможню. Мы начали извлекать из наших дорожных вещей политические плакаты и карикатуры, открытки, книжки. Все это разбивалось на отдельные свертки и примерялось по карманам. Наиболее «сомнительные» были вручены мне, как малолетнему и вызывающему поэтому наименьшее подозрение. Когда мы вслед за носильщиком, несшим наши вещи на осмотр таможни, вышли на платформу, то являли чрезвычайно комический вид.
Отец буквально потолстел вдвое, но шел бодро и уверенно, мать, приобретшая частичную полноту фигуры, шествовала с видом, будто она начинена динамитом и все об этом знают, а я, вероятно, очень походил на толстого мальчика из «Пиквикского клуба» Диккенса, так как, для довершения сходства с этим героем, мне весьма основательно хотелось спать из-за позднего времени. В таможенном зале все шло быстро и гладко, как вдруг мы с ужасом заметили, что в одном из чемоданов случайно забыт рулон с политическими карикатурами. Это была серия листов, изображавших правителей Европы, среди которых имелся и портрет Николая II, весьма недвусмысленно обходившегося с пухленькой дамочкой, олицетворявшей Сюзанную Францию. На вопрос чиновника, что это такое, отец ответил, что — картинки, на которых нарисованы костюмы для театра. Чиновник подумал и все же взял в руки рулон и начал его разворачивать. На наше счастье, первым листом оказался портрет покойного короля Италии Гумберта, в берсальертской шапке, с огромными аксельбантами и гигантскими усами в ширину всего листа. Чиновник недоуменно воззрился на изображение, затем покачал головой и, скатывая листы, промолвил: «Ну и усы!» На этом все наши волнения и кончились. Через несколько минут мы уже снова были в вагоне, и поезд покатился по родной русской земле по направлению к дому.
В Москву мы приехали утром в середине декабря. На вокзале нас ждала собственная лошадь и приказчик с фабрики с зимними одеяниями, предупредительно высланный дедом. Помню, что по пути домой на Тверской-Ямской меня поразили низенькие московские домики — я от них уже успел отвыкнуть и они мне казались невероятно жалкими и бедненькими. Наконец мы очутились дома и на неделю, две посвятили себя распаковке привезенных вещей, свиданию с ближайшими друзьями и рассказами о виденном и пережитом. Уже в первый вечер нашего возвращения домой у нас был народ.
Страхи, которыми нас запугивали за границей, казались преувеличенными. Во всяком случае при мне старшие им не предавались и жизнь в нашем доме шла своим заведенным порядком. Так же бывали субботние собрания, правда менее многочисленные, так же мы изредка выезжали к родственникам. Больших приемов не было, и мать с отцом чаще сидели дома, что, естественно, объяснялось недавней смертью брата. По-обычному прошли святки, и наступил новый, 1905 год. Изредка до моих ушей долетали разговоры о каких-то волнениях среди рабочих, о забастовках на фабриках, но у нас на заводе все было относительно тихо и пересудов даже среди прислуги не вызывало. Лишь смутно припоминаю озабоченное и расстроенное настроение отца после получения известий из Петербурга о расстреле рабочих 9 января. Известие пришло в тот же вечер и обсуждалось у нас громко. Отец осуждал царя, Победоносцева и правительство, говоря, что если бы Николай II вышел к народу, все могло бы принять другой оборот, а теперь перспективы на будущее не сулят, но его мнению, ничего хорошего.
— Главное, они там безобразничают, а отдуваться нам придется, — подытожил отец свое отношение к событию.
Далее пошли воспоминания о Николае II, об его неспособности к правлению, об его незадачливости. У меня все это вызывало естественные вопросы, с которыми я и обратился потом к матери. Она старалась смягчить мое впечатление о слышанных разговорах и говорила мне, что действительно царь у нас неспособный, но что он не хотел царствовать, что он хотел уступить престол брату Георгию, но брат этот умер, и Александр III заставил его стать царем, так как оставлять царство младшему брату царя Михаилу не хотели, потому что в царской семье существовало поверие, что династия, начавшаяся царем Михаилом, кончится также Михаилом. Далее мать говорила о дурном влиянии, которое имеют на царя его мать, дяди и министры его отца, что царь сначала хотел быть общедоступным и стоять близко к народу, но это ему запретили. Рассказывала, что вскоре после воцарения Николай II запросто пошел но Невскому и зашел в какой-то магазин купить перчатки, но что его тут же перехватили из дворца и заставили немедленно вернуться по распоряжению матери. Мать вспомнила, как она вместе с отцом во время коронации поехала посмотреть на народный праздник на Ходынское поле. Миновав Тверскую заставу, они были страшно поражены обилием встречающихся им пожарных команд и конной полиции. Далее отец вдруг понял все и отдал распоряжение кучеру немедленно ехать обратно домой, попросив мать не смотреть в левую сторону, но было уже поздно — мать взглянула и увидела бесконечное количество разостланных и прикрывающих что-то на земле больших брезентов. Из-под брезентов торчали человеческие ноги в сапогах и ботинках.
— В этот день, вечером, был бал у французского посла, — сокрушенно добавляла мать, — все ждали, что он будет отменен и царь на него не поедет. Но бал состоялся, и царь на нем был — это произвело тогда на всех очень плохое впечатление. Наверное, никто не догадался посоветовать государю не ездить на этот бал.
Все же после Кровавого воскресенья как-то опять все позатихло на время и мы, как обычно, перед именинами отца перебрались на летнее житье в Гиреево.
Два события, прошедшие этим летом, особенно ярко врезались в мою память. Жили мы на даче в этом году как обычно — рядом с нашей дачей жила семья сестры матери, а наискось через луг — дед Носов с своей незамужней дочерью, младшей моей теткой. Моя мать что-то все недомогала.
Однажды с утра мне было сообщено, что мать себя чувствует плохо и лежит и, чтобы ее не беспокоить, мне надлежит отправиться на дачу к деду до ее выздоровления. Я не без недовольства подчинился этому требованию пришедшей к нам тетки, так как в моей памяти еще чересчур ясно стояла смерть брата. Пришлось все же повиноваться и уйти из дому. Целый день я провел в обществе носовской домоправительницы, очаровательной, обожавшей меня старушки Варвары Семеновны, о которой мне еще придется сказать слово в своем месте. Я слушал ее рассказы о старине, разглядывал громогласных канареек и возился с двумя огромными носовскими сенбернарами.
Вдруг, в самое неожиданное для меня время, часа в два, на дорожке сада появился мой отец. Я побежал к нему здороваться, с тревогой разглядывая выражение его лица, но он был веселый. Поцеловав меня, отец сказал:
— Ну, пойдем домой, посмотришь на свою сестренку!
Я остолбенел. Отец засмеялся.
— Что ж? — спросил он, — ты доволен, что у тебя теперь есть сестра?
Сам не знаю почему, я к вящему веселью всех окружающих неожиданно выпалил: «Да, спасибо, папа!»
Любопытен факт, что моя сестра, появившаяся на свет в тревожные дни 1905 года, первые год, два своей жизни не терпела красного цвета. Стоило кому-нибудь появиться перед ней в красном платье, как она начинала судорожно плакать. В особенности это случалось с моей крестной матерью, ходившей в ярко-красном шерстяном платке.
Второй эпизод, врезавшийся в мою память, был уже отнюдь не семейного, а уже общественного значения. Произошел он уже осенью. Днем я всегда бегал один по обширному участку, окружающему нашу дачу, порой предпринимая небольшие экскурсии и за этот рубеж, что в общем не поощрялось.
Однажды я был привлечен необычайным шумом и гамом людской толпы, несшихся со стороны экономии Терлецких. Выглянув за калитку, я обнаружил, что перед зданием конторы, в полуверсте от нас, собралась большая, галдевшая толпа крестьян. Заинтересовавшись происходившим и найдя свой наблюдательный пункт недостаточно выгодным, я поспешил перебраться поближе к месту действия в свой любимый огромный древний сенной сарай, стоявший на полпути. Там, забравшись на пахучее, мягкое сено, я с высоты своего обсервационного пункта, сквозь щели между балок начал следить за происходившим. Толпа вела себя явно агрессивно, махала над головами кулаками, потрясала в воздухе вилами и косами, которыми вооружалась. На лавочке у ворот стоял приказчик Терлецких и что-то говорил, но его речь то и дело прерывалась гневным взрывом крестьянских голосов. Наконец приказчика стащили силой с его трибуны, и на нее взгромоздился кто-то из толпы. Как была принята его речь, я не успел увидать, так как мое внимание было отвлечено скакавшей во весь опор со стороны Владимирского шоссе группой конных стражников. Они как-то невероятно ловко окружили толпу со всех сторон, а один из них, вероятно начальник, слез с лошади и взошел на лавочку. Он говорил мало, но, очевидно, достаточно веско, так как толпа слушала его молча, обнажив головы и потом стала лениво расходиться. Явно неудовлетворенный столь банальным финалом, я также побрел домой, где у калитки был встречен расстроенными и обеспокоенными родителями, строго-настрого запретившими мне выходить одному с участка нашей дачи. Вечером из разговоров старших и прислуги на кухне я вывел заключение, что крестьяне и рабочие Терлецких «взбунтовались», но что все кончилось благополучно и ко всеобщему удовольствию благодаря вмешательству стражников. Повторения подобных случаев мне наблюдать уже не пришлось ввиду того, что в этом году мои родители, по непонятным мне причинам, не дождавшись традиционных именин матери на даче, переехали в город уже в конце августа. Зато Москва в этот раз щедро вознаградила меня новыми, необычайными впечатлениями.