Очерки становления свободы - Джон Актон
Первой из забот человеческих является религия, и она – нагляднейшая черта столетий новой истории, ставших ареной развития протестантских движений. После времени крайнего равнодушия, невежества и упадка эти движения внезапно вырвались наружу в форме конфликта, которому предстояло бушевать так долго – и бесконечных последствий которого никто не мог вообразить. Догматическая убежденность – ибо я остерегаюсь говорить о собственно вере в связи со многими особенностями тех дней – догматическая убежденность возвысилась до универсального средоточия интересов и вплоть до Кромвеля оставалась величайшей силой и верховным побуждением общественных течений. Затем пришло время, когда интенсивность длительного конфликта и самая энергия антагонистической непоколебимости сторон несколько ослабли, и полемический дух начал высвобождать место духу научного исследования; а далее, по мере того как буря ослабевала, обнажая область вопросов упорядоченных и согласованных, наибольшая часть распрей была оставлена невозмутимому и умиротворяющему попечению историков, наделенных, как водится, исключительным правом подыскивать делу религии спасительные оправдания от многих несправедливо возводимых на нее упреков и от куда более серьезного зла упреков справедливых. Ранке не уставал повторять, что церковные интересы преобладали в политике до самой Семилетней войны, причем последней вехой проникнутого ими общества считал битву при Лейтене[58], когда бранденбургские воинства шли в атаку на австрийцев, распевая лютеранские гимны. Это смелое предположение может быть оспорено даже применительно к современной эпохе. Когда сэр Роберт Пиль расколол свою партию, те из руководителей, которые за ним последовали, провозгласили единственной приемлемой основой восстановления партии принцип непримиримости по отношению к папизму. С другой стороны, когда в июле 1870 года разразилась франко-прусская война, единственным правительством, настаивавшим на тщете мирского могущества, было австрийское; а с тех пор мы еще были свидетелями падения Кастелара вследствие его попыток примирить Испанию с Римом.
Вскоре после 1850 года несколько наиболее дальновидных французов, сопоставивших факт прекращения прироста населения Франции с выразительной статистикой дальних владений Британской империи, предрекли грядущее преобладание английской расы. Но ни они и никто другой не могли тогда предсказать еще более внезапный подъем Пруссии или того факта, что к концу столетия тремя наиболее важными странами на планете будут страны, главным образом принадлежащие к завоеваниям Реформации. Следовательно, и в религии, как и во множестве прочих областей, последние столетия оказались благоприятными для элементов нового, и центр тяжести цивилизации, переместившийся от народов средиземноморских к океаническим, от народов латинских к тевтонским, вместе с тем перешел и от католичества к протестантству.
В стороне от этих споров продолжали свой путь политическая, а с нею и историческая науки. Именно в период пуританства, до реставрации Стюартов, теология, мешаясь с политикой, произвела основополагающую перемену. Английская реформация XVII столетия была, по существу, в меньшей мере борьбой церквей, чем борьбой сект, часто разделяемых не столько вопросами догматическими, сколько дисциплинарными и уставными. Сектанты не возлагали надежд и не строили планов возобладать в национальном масштабе, они больше были заняты индивидом, чем конгрегацией, молельнями – чем государственными церквами. Кругозор их был ограничен, но зрение обострено. Им открылось, что правительства и институты власти преходящи, как все земное, тогда как души человеческие бессмертны; что свобода отстоит от власти не дальше, чем вечность от времени; и что поэтому области принуждения должны быть положены установленные пределы, а то, что прежде осуществлялось правительством, внешней дисциплиной и организованным насилием, следует попробовать вручить разделению власти и подчинить разуму и совести свободных людей. Тем самым на смену господству воли над волей водворялось господство разума над разумом. Истинными апостолами терпимости являются не те, кто хотел защитить свои собственные интересы или кто вовсе не имел интересов, нуждающихся в защите, но те, для кого, безотносительно к их собственному делу, терпимость была политической, нравственной и богословской догмой, вопросом совести, вовлекающим и религию, и политику. Таким человеком был Социн; других – таких как основатель общины Род-Айленда Роджер Уиль-ямс или патриарх квакеров Пенсильвании[59] – выдвинули сходные секты. Энергия, пыл и рвение, прежде работавшие на утверждение доктрины и ее авторитет, теперь были обращены на свободу проповеди и пророческого толкования. Самый воздух был насыщен душевным подъемом и возгласом обновления – но причина этому была все та же. Сделалось обыкновением гордиться тем, что религия есть мать свободы, а свобода – законный отпрыск религии; и это преобразование, это ниспровержение установившихся форм политической жизни, достигнутое за счет развития религиозной мысли, приводит нас в самое сердце моего предмета, к существеннейшему моменту, к средоточию исторических циклов вокруг нас. Начав с мощного религиозного движения и самого изысканного деспотизма, оно привело к первенству политики над богословием в жизни народов и завершилось требованием в равной мере оградить каждого человека от каких бы то ни было помех со стороны другого человека в исполнении первым своего долга перед Богом, – так выявилась чреватая бурей и разрушением доктрина, составляющая тайную сущность Прав Человека и неистребимую душу Революции.
Когда мы рассматриваем, чем были враждебные свободе силы, их продолжительное сопротивление, их частое возвращение на историческую сцену; когда мы вглядываемся в критические периоды истории – годы 1685, 1772, 1808, моменты отчаянной и, казалось, навсегда проигранной и безнадежной борьбы, – то нам перестает казаться преувеличением мысль, что продвижение человечества в сторону самоуправления было бы остановлено, не обрети оно свою стойкость в религиозном подъеме XVII столетия. Эта неизменность прогресса, прогресса в сторону организованной и гарантированной свободы, есть характерная черта Новой истории, ее вклад в теорию Провидения. Многие, я в этом совершенно уверен, могли бы заметить, что все сказанное тут есть на деле не более чем старая повесть, тривиальное общее место; могли бы оспорить доказательство того, что человечество движется вперед за счет чего-то, отличного от разума, что оно становится свободнее, и что увеличение свободы вообще есть прогресс или приобретение. Мой учитель Ранке отвергал только что изложенную мною позицию; Конт, наставник лучших, полагал, что мы