Сергей Сергеев-Ценский - Обреченные на гибель
— И он вам посмел так сказать?.. — возмутилась Еля. — Вы беспокоились, а он…
Полковник скорбно и кротко покачал головой и развел рукою (левой, правая же все еще лежала на греческой прическе), и Еле стало очень неловко: он просил, ездил сам, к кому же? К мальчишке!.. И тот отказался!
— Простите меня! — прошептала Еля, поднявшись.
А Ревашов удивился:
— То есть… как простить?
— Я вас беспокоила… из-за дрянного мальчишки… Его и мама не любит!.. Знаете, она сказала даже, что он — не ее сын, а нашей кухарки!.. То есть, он, конечно, ее сын, но он нам совсем как не родной… всем нам… и мне… Да, и мне тоже!..
Проговорила она это очень задумчиво и тихо, глядя на среднюю пуговицу его тужурки: даже перед пуговицей этой чувствовала она себя виноватой.
— Нет, нет… что вы!.. Вы — нет! — забормотал полковник. — И прощать вас не за что, а напротив… совсем напротив… Вас… похвалить надо!.. Вы — очень милый ребенок… очень славный… да, да… Заботливый…
Полковник, видимо, волновался несколько и не знал как, не мог точнее выразить, за что именно он хвалил Елю. Он положил руку ей на плечо, так что большой палец его пришелся против ее открытой шеи, и тихо, очень нежно, проводил он по этой шее пальцем, а она стояла, опустив виновато голову вниз.
Сильный звонок вдруг задребезжал, и Еля заметила, что точно кольнуло Ревашова.
— Ну, непременно!.. Какой-то черт!.. Вырвикишка!..
Шмурыгал уже проворно туфлями денщик.
— Не принимать!.. Скажи: нет дома!
— Слушаю.
Оба здесь, и полковник и Еля, как заговорщики вслушивались в то, что делалось там, в передней, где уж отворилась дверь.
— Вот черт знает!.. Как же так нет дома? — чей-то густой, прохваченный ветром голос.
— Никак нет, уехали, — врал Вырвикишка.
— Это мне нравится!.. Сам же приглашал и уехал!..
— Кого я приглашал? — тихо спросил полковник Елю, но вспомнил тут же. — А-а, это — ваш, полковник Черепанов!.. Ну, черт с ним!..
— Важное дело было, вашескородие! — врал Вырвикишка.
Полковник подмигнул Еле, точно хотел сказать ей: "Ничего, этот малый нас не выдаст!"
— Какое важное дело? — опять голос, прохваченный ветром.
— Не могу знать!
— Ну, доложи потом, что я был… Ты меня знаешь?
— Так точно, вашескобродь!..
И как будто успокоенный именно тем, что его знает Вырвикишка, командир пехотного полка Черепанов ушел, и опять захлопнулась дверь и загремел ключ.
— Молодец!.. Знаю… слышал… Ступай! — предупредил денщика Ревашов, когда тот остановился было в столовой для доклада.
Они откуда-то приходят вдруг и все затуманивают — облака счастья…
Их форма необычайна; их окраска до того нежна и необычайна, что просто ошеломляет… И они клубятся, они влажны, они живут… Новый какой-то мир приходит вместе с ними, и в этом новом мире все — радость… Все не наше, и так неуловимо, так мгновенно, так изменчиво!.. Но ведь тысячу раз проходили вы мимо этого счастья, не замечая, занятые слишком земным, где все — расчет и скучные цифры, — и вдруг вы вырвались, и они опустились к вам — облака счастья… Пусть тикают часы в вашем кармане, безжалостные часы, инквизиторы ваши, — вы их не слышите… Вы смотрите в сторону от себя, — вверх, где все так необычайно, и вот на вас нисходит радость, — радость оттого, что вы — все-таки вы, что вы — живы, но что вы о себе забыли… Это — колдовство, волхвование?.. Нет, это только те облака, мимо которых проходили вы каждый день, их не замечая… Но вдруг вы подняли голову, и они пришли (они приходят ко всем, кто поднимает голову), и заклубились около, и плывут вместе с вами… Они поглощают вас, — вот в чем их чародейская сила, — и не слышно, как тикают часы, — пока чей-то голос, такой земной, преувеличенно земной и знакомый, не всколыхнет около вас воздух: "Идите обедать!.."
Вы вздрагиваете от ужаса… вы вспоминаете, и вам страшно вдруг: быть самим собою, земным собою, всегда страшно… Но вы сопротивляетесь все же, вы думаете: "Это кому-то еще… это не мне… Это не может быть мне… я… я… — совсем не это…"
— Идите же обедать, говорят вам!
Голос звонкий, и вы знаете, чей… Вы представляете лицо, и свое лицо тоже… Вы бормочете: "Обедать… обедать… что это? И зачем?.." Но вы уже опустили глаза вниз, вы уже снова видите землю, вы стали очерченно короче…
И вы обедаете, как всегда.
Очень ясно почувствовала Еля, что после ухода из передней Черепанова, — ради нее не впущенного Ревашовым, — рассеребрело вдруг старинное серебро на столе, подешевела мебель, полиняли гардины окон, проще и меньше стал самовар, — зато покрупнели они двое: один свыше пятидесяти лет, другая невступно шестнадцати…
— Да, я теперь помню: я ему действительно сам назначил это время воскресенье, семь-восемь часов, этому вашему командиру… — плутовато сказал Ревашов и почесал правую бровь.
А Еля шевельнула плечом, выпятила нижнюю губу и отозвалась:
— Какой же он мой командир?..
— Ну и не мой же!.. Этого еще не доставало, чтобы он — мой был!.. Наливайте же себе чаю… Или давайте я вам налью… Да-а… Колька, Колька!.. Задача нам теперь с этим Колькой!..
Еля смотрела на него наблюдающе, задумчиво и наивно по-детски в одно и то же время: не могла еще смотреть иначе. А Ревашов налил ей чаю, — уже не спрашивая, долил ей стакан ромом, и зарокотал, намеренно понижая голос до очень низких внушительных нот:
— Я не имею этого глупого обыкновения болеть… да… глупейшего… И не знаком поэтому коротко и близко ни с одним врачом… также и с вашим папой… Но-о… много о нем слышал…
— Папа… о да!.. Его, конечно, все уважают…
— А скажите, милая, у вас есть еще и сестра?.. Постарше вас, должно быть, есть?..
Ревашов очень прищурил глаза, и Еля насторожилась вся, но ответила беззаботно:
— Нет, я одна… Три брата, и я…
— Гм… Та-ак!.. — Ревашов повеселел вдруг. — Та-ак-с… Слыхал я, что одна гимназистка… и будто бы по фамилии тоже Худо-лей…
— А-а!.. Так это — моя однофамилица!.. Она старше меня классом, и такая!..
Еля махнула рукой и поджала губы: лучше не говорить… И тут же:
— Вы мне напрасно налили чаю: мне уж домой надо.
— Вот на!.. Зачем же это? — даже искренне вполне удивился полковник и брови вздернул.
— Как зачем?.. Восемь часов почти, — и мне еще на завтра уроки…
— А-ах, боже ж мой, какой ужас!.. У-ро-ки!..
— Да, не ужас!.. Как поставят двойку в четверть!..
— Хо-хо-хо! — весело стало Ревашову: — Двой-ку в четверть!
Даже и по лицу его было видно Еле, как это для него смешно и странно и непонятно даже, что вот ей, такой именно в греческой прическе, с темно-алой лентой, и с таким носиком поставят вдруг двойку, точно маленькой или уроду!.. И будто заразилась она его смехом, — самой ей стало смешно вдруг, что завтра какой-нибудь историк или физик, который так тщедушен, что его зовут "Фтизик", поставит ей двойку… Ей!.. Сегодня с нею говорит командир драгунского полка, полковник Ревашов, сам наливает ей чаю, ради нее (да, ради нее!) не принял Черепанова, перед которым должен стоять навытяжку ее отец, а завтра ей — такой, — могут поставить двойку и сказать пренебрежительно, с усмешкой: "Плохо-с, Худолей Елена!.."
Это даже не смешно и не страшно было, это была обида… Она очень остро почувствовала ее, и вдруг стали влажными глаза, и как сквозь дождь она еле различала перед собой Ревашова…
И он это заметил.
— Те-те-ре-те-те… Зачем же плакать?.. Мы его выручим, — Кольку!.. Он глуп еще, конечно, но мы ему внушим, ничего!.. Мы его не отдадим собачкам, — не надо плакать!..
Он встал, стал сзади ее стула, нагнул большую голову к ее детской и с пробором посередине голове, коснулся щекой, — только что чисто выбритой, ее щеки и повторил напряженно:
— Чтобы в Якутку?.. Собачкам?.. Не дадим… Нет-нет!..
Правую руку он отечески положил ей на плечо, а в левую взял ее левую руку, и слезинка с ее левой щеки перепрыгнула на его правую щеку.
— Ого! — заглянул он снизу в Елины глаза. — Плачет!.. Самым серьезным образом… Ну, ска-жи-те!..
— Я пойду! — сказала она кротко и очень тихо. — Меня ждут дома, перешла она на шепот почти: — ведь я сказала, что пойду к подруге…
— Ну что ж!.. А с другой — в театр или к другой подруге… Мало ли куда?..
— Мне нельзя! (Это совсем шепотом.)
— Ни-ни-ни, — посидите со мной, поскучайте!..
Еще гуще овеяло ромом и сигарой.
— Я могу посидеть еще… минут десять, — подарила Еля, и знала, что совсем не по-семнадцатилетнему у нее это вышло, а по-детски, и чувствовала, что именно так и надо было сказать.
— Те-те, — десять!.. Скажите, — утешила!.. Что же такое десять?.. Девять и одна!.. Хо-хо-хо! — смеялся Ревашов. — Так кто это, кто это, злодей, может влепить двойку?.. Мы ему покажем, постой!..
— Не злодей, а Фтизик, — уныло ответила Еля, не вынимая своей руки из полковничьей…
И так же, как недавно корнету Жданову, она рассказала о сообщающихся сосудах, в которых не было ни дна ни покрышки.