Роман Абинякин - Офицерский корпус Добровольческой армии: Социальный состав, мировоззрение 1917-1920 гг
Грабежи же, нередко сопровождавшиеся разгромом лавки или мастерской, а то и убийствами, все равно в первую очередь обрушивались на евреев. Особенно отличались в этом смысле кавалерийские части, офицеры которых вполне спокойно признавали наличие обычая «потрошить жидов»,[666] в частности, у изюмских гусар и 2-го Офицерского конного Дроздовского полка, причем порой дело доходило до вооруженных стычек между эскадронами за преимущество в разграблении мало-мальски зажиточного еврея.[667] Причиной антисемитского взрыва являлись как нравственное огрубление и привычка к насилию вообще, так и поиск врага-инородца, свойственный националистическим движениям, и действительно крупная доля евреев среди большевистского руководства. Не случайно Деникин приводил целую соответствующую статистику.[668]
Неуклюжая антисемитская агитация ОСВАГа часто упоминается как слабость белых, а между тем в гражданских учреждениях ВСЮР работало множество евреев, хотя очевидец писал: «Всюду и везде усиливается настроение против жидов. Самые либеральные круги с пеной у рта ругают их, накапливается электричество, в воздухе пахнет грозой, а между тем в Красном Кресте и в отделе пропаганды этих господ набирается все больше и больше. Чем же это объяснить?».[669] На фоне указанных настроений офицерство выглядит вполне в своей стихии, лишь реализуя то, о чем другие просто говорили.
Отметим, что наиболее рассудительные и дальновидные командиры понимали грозность симптома антисемитизма. Во время похода на Дон Дроздовский — как он сам признавался, «рожденный, убежденный юдофоб» — предотвращал погромы, сурово карал бандитов и погромщиков по всему пути следования, чем завоевал благодарность и даже радушие в проходимых местечках.[670]Начальник 2-й кавалерийской дивизии полковник И. Г. Барбович активно боролся с насилиями над еврейским населением, подвергая виновных наказаниям и вешая зачинщиков.[671] Грозный командир 1-го армейского корпуса Кутепов изымал антисемитские издания и решительно расстреливал даже офицеров-первопоходников, очень трезво заявляя при этом: «Сегодня громят евреев, а завтра те же лица будут громить кого угодно другого».[672] К таким действиям начальников побуждало не столько нежелание конфликта с населением, сколько опасение окончательной деморализации подчиненных.
Весьма знаменательно отношение добровольцев к иностранцам. Как мы видели, антигерманские настроения присутствовали с самого начала борьбы, а союзнические симпатии к странам Антанты угасали стремительно и необратимо. Ощущение некоторой зависимости от иностранного влияния оценивалось резко отрицательно и подстегивалось нередкими фактами пренебрежения к россиянам. В частности, эвакуированные на лечение за границу офицеры неожиданно наткнулись у входа в кафе на острове Принкипо на красноречивое объявление: «Русским вход строго воспрещен!»[673] Отказ англичан от помощи весной 1920 г. считался предательством, а французские ограничения в Галлиполи — неблагодарностью. Этническое унижение при виде иностранцев, ведших себя в России почти «в качестве завоевателей»,[674] вело к подъему агрессивного национализма, демонстративного игнорирования всего чужеродного, что постепенно усиливалось и особенно ярко проявилось в эмиграции. Единственное исключение касалось славянских государств и народов Балкан и Восточной Европы, продолжавших казаться братским.
Поэтому наряду со страстным стремлением к победе добровольцы хотели полностью рассчитаться с иностранцами, чтобы выйти из положения должников, «жалких банкротов». Такие настроения отчетливо и надрывно выразил в ноябре 1919 г. один из чинов Вооруженных Сил Юга России, никому тогда еще не известный M. A. Булгаков: «И вот пока там, на Западе, будут стучать машины созидания, у нас от края и до края страны будут стучать пулеметы…
Мы будем завоевывать собственные столицы.
И мы завоюем их…
Нужно будет платить за прошлое неимоверным трудом, суровой бедностью жизни. Платить и в переносном и в буквальном смысле слова.
И мы выплатим.
И только тогда, когда будет уже очень подно, мы вновь начнем кой-что созидать, чтобы стать полноправными, чтобы нас впустили опять в версальские залы…»[675]
Не менее интересно выяснить и отношение к добровольцам со стороны других, так как это позволяет увидеть их мировоззренческие особенности извне, достигая более полного освещения. Сразу оговоримся, что внимание следует уделить наиболее значимым и неоднозначным позициям. Противник, настроенный открыто враждебно, специально не рассматривается, и ему можно посвятить только два замечания. Максимальное озлобление и целенаправленный террор адресовался «цветным» частям — уже весной 1918 г. среди захваченных раненых красные «искали эмблемы Корниловского полка, истязали или добивали тех, у кого их находили».[676] В то же время большевики порой открыто признавали порядочность белых: бросив своих раненых при отходе из Ставрополя осенью 1918 г., они снабдили лазареты надписями «Доверяются чести Добровольческой армии».[677] Трудно решить с полной уверенностью, была ли то искренняя надежда на благородство или простой расчет на сентиментальность полуинтеллигентского[678]офицерства; но в любом случае добровольцы действительно не тронули раненых.
Интеллигентско-обывательские и буржуазные круги быстро начинали бояться буйных «освободителей» с не меньшей силой, чем раньше ждали их прихода. Поводом становилось обилие бытовых эксцессов, но причина состояла в полном непонимании совершенно чуждого идейно-нравственного мира добровольческого офицерства. Так, смаковавшиеся Н. В. Савичем «грубые проявления произвола и насилия» относительно гражданского населения Новороссийска в марте 1920 г. со стороны марковцев при внимательном прочтении оказываются лишь принудительной мобилизацией,[679] речь о которой шла в предыдущей главе. Столь уродливое восприятие необходимой меры «приличной» тыловой публикой, насыщенной откупившимися от службы и дезертирами, обуславливалось лишь нежеланием самой нести тяготы борьбы.
Рост неприязни казаков, особенно кубанских самостийников, начался до проявления враждебности со стороны добровольцев и во многом провоцировал ее. «И лишь страх перед вооруженной силой не давал вырваться наружу тем выходкам, которые позволяли себе кубанцы по адресу одиночных офицеров и солдат добровольцев».[680]
Наконец, само командование относилось к добровольчеству весьма сложно. С одной стороны, Деникин прямо писал: «Главной своей опорой я считал добровольцев».[681] Ближе всего это касалось «цветных», среди которых еще оставались несгибаемые соратники по братству первопоходников. Многие «полевые командиры» — марковцы Тимановский и Блейш, дроздовцы Витковский и Туркул, и в первую очередь сам Кутепов — были лично знакомы с Главнокомандующим и пользовались (прежде всего Кутепов и Туркул) его особым благоволением.[682] И стародобровольческое офицерство, при всей критике «слабости» вождя, отвечало взаимностью. Не случайно после известия о его уходе дроздовцы телеграфировали, «что никого не признают, кроме Деникина, а всякого другого расстреляют»,[683] и все командиры частей Добровольческого корпуса (и под их давлением Кутепов) при избрании преемника выражали ему полное доверие, просили остаться на посту Главнокомандующего и были готовы принудить к тому других участников.[684] Еще в августе полковая верхушка 83-го пехотного Самурского полка (созданного на основе дроздовского кадра, то есть добровольческого, лишь названием напоминавшего дореволюционный) ходатайствовала о переименовании в 1-й Солдатский генерала Деникина полк,[685]- иначе говоря, о превращении в именной.
Сама традиция создания именных частей обычно означала закрепление уже сложившегося неофициального положения «личной гвардии» конкретного генерала. И Корнилов, и Дроздовский, и Марков были для получавших их шефство подлинными кумирами, знали и расчитывали на это. Весьма показателен пример обращения Алексеева к 1-му Офицерскому конному полку, состоявшему из соратников генерала еще по петроградским организациям, но получившему шефство после его смерти. В подготовленной речи, начинавшейся с небывалого двукратного приветствия, Алексеев благодарил «за великую боевую службу доблестного полка» — и «воспитывал» будущих подшефных, требуя сдерживания человеческих слабостей и порывов молодости во избежание позорящих арестов.[686]