Нина Молева - Дворянские гнезда
В столовой, направо от лестницы, мебель ограничивалась удивительным набором белого (!) чиппендела голландского исполнения – стол, стулья, – находившегося на яхте Петра I. Слева от лестницы шли (в маленькой анфиладе) гостиная, спальня и еще какие-то скрытые от посторонних глаз потаенные уголки.
Как возникла эта совершенно необычная квартира, можно только догадываться. Дом до самой революции составлял собственность Александры Владимировны Станкевич, и скорее всего подсказала его зодчему жившая в нем Елена Васильевна Станкевич, связанная с Габричевскими. Свою секцию в старом особняке Жолтовский в расцвете славы и признания со стороны советского правительства предпочел любой новой мастерской. Она так и числилась за ним как мастерская. Для жизни Ивану Владиславовичу с женой была предоставлена представительская квартира в доме напротив американского посольства на Новинском бульваре.
Но представительство не понадобилось. Жолтовский не был человеком тщеславным. Он обладал иным, ныне почти совсем забытым качеством – чувством собственного достоинства. Высочайшим. Неколебимым. Перед революцией у него рождается мечта приобрести продававшуюся в Италии виллу Палладио. Несмотря на успешную архитектурную практику, необходимой суммы для покупки у него не было. О заеме у жены и ее родственников он не допускал и мысли и на два года, по его собственным словам, отправился на Урал сплавлять лес, чтобы поднакопить средств. Подобное неожиданное решение оказалось одинаково перспективным и бесполезным. Революция поставила крест на всех планах.
И снова – Жолтовскому и в голову не приходило присоединиться к волне эмигрантов. При всем том, что до неузнаваемости изменились условия его жизни. Зато открывались перспективы – и какие! – работа, которая значила для него больше, чем что бы то ни было. За рубежом труд архитектора сулил золотые горы, но Иван Владиславович просто любил архитектуру. Она была для него искусством, а не простым конструированием стен, окон, пространства, и от архитектуры он ждал и добивался воздействия на человека.
Казалось бы, оторванный обстоятельствами от стремительно развивающейся строительной техники, он продолжает свято верить, что зодчество не только равно живописи и скульптуре, но и превосходит их в возможностях воздействия на человека. Зритель может легко уклониться от воздействия небольшой (независимо от реального размера) живописи или скульптурного произведения, но это гораздо труднее сделать, учитывая объемы и пространства, которыми оперирует зодчий.
Каждый приход в дом на Станкевича открывал для меня новую страницу видения своей профессии Мастером. Жолтовскому представлялось принципиально важным участие архитектора в строительстве. Он и в мыслях не допускал отделения строительного процесса от архитектуры. Как скоро подобное отделение произойдет, утверждал Жолтовский, архитектор перестанет быть художником, а сама по себе архитектура – искусством. И, может быть, самым обидным для Мастера было то, что, восторженно смешивая с грязью его взгляды, его профессиональную практику, сарабьяновы осмелились применить к нему понятие «школки». Именно так унизительно и снисходительно – «школка Жолтовского».
И тем невероятней был этот погром Мастера – всего лишь тремя годами раньше, в День Победы, вся Москва ликовала на Красной площади и на Моховой – перед «Домом Буллита» (по имени посла Соединенных Штатов Америки), где каждое появление американских офицеров встречалось громовым «ура» – «ура» союзникам, однополчанам, помогавшим Советскому Союзу пройти невероятные по тяжести испытания. Новый вариант «железного занавеса» и «холодная война» – это позже, а в тот майский день была одна Победа, одна на всех на фоне строгого и величественного здания, созданного зодчим Жолтовским.
Хрущев поторопился поддержать и даже вернуть к творческой жизни Ивана Владиславовича – в 86 лет. А когда Мастера не стало в 1959 году, произошел еще один погром. Вдове было предложено в 48 часов освободить все помещения на Станкевича, 6. Оказывается, они давно стали совершенно необходимыми Моссовету. Растерянная женщина что-то пыталась поместить в квартире на Новинском бульваре, что-то навалом, в полном смысле этого слова, перевезти на дачу в Жаворонки.
Набор петровской корабельной мебели удалось, по счастью, продать с ходу П. Д. Корину, недавно получившему государственную премию и потому располагавшему деньгами (набор и сейчас украшает музей-мастерскую художника). Любимое кессоно Ивана Владиславовича оказалось в сарае в Жаворонках, набитое ржавыми тяпками, лопатами и граблями. Разор осуществлялся стремительно, и ни Союз архитекторов, ни тем более Музей архитектуры ничего ему не противопоставили.
Через несколько дней в кабинет Мастера страшно было войти. Гризайли счищены и загрунтованы под побелку. Паркет конца XVIII века содран и перекрыт на мастичной основе самым дешевым линолеумом. Рабочие очень торопились: предстояло немедленное открытие читального зала городского архива, документы в который по заказу читателей предстояло перевозить через весь город. В углу кабинета вместе со строительным мусором валялись телефонный аппарат Ивана Владиславовича с оборванным проводом, его рейсшины и среди множества карандашей, резинок, угольников – маленькая готовальня, с которой он не расставался, пряча в своей домашней куртке. На вопрос, можно ли взять на память эти вещи, вдова согласно кивнула. В конце концов, ей было ни до чего: она уже перенесла несколько онкологических операций и не сомневалась в последствиях нового стресса. Ее не стало через год после кончины Ивана Владиславовича. Еще через год с небольшим не стало и ее единственной дочери и наследницы, тонкой и романтической актрисы Театра имени Моссовета Любочки Смышляевой, игравшей Дездемону с Отелло – Мордвиновым. Потом не менее стремительный уход из жизни супруга Любочки. Удивительный мир Мастера, позволивший ему работать и выстоять, исчез. Мир Ивана Жолтовского, признанного академиком в 1907 году.
От Красных ворот
… Покуда я живу, Клянусь, друзья, не разлюбить Москву
М. Ю. Лермонтов«Москва моя родина, и такою будет для меня всегда, – писал он в восемнадцать лет, – там я родился…»
Улица называлась Красноворотской, у раскинувшегося на квартал Запасного дворца. Мимо шла дорога в Лефортово, на Басманные, к их особнякам, паркам, украшенным зеленью заводям тихой Яузы. Дом генерал-майора Федора Толя служил к ним достойным вступлением. Каменный. Покойный. Не тронутый недавним московским пожаром. На старой литографии с рисунка Д. Струкова он смотрел на летящую позолоченную фигуру Славы над Красными воротами, на площадь, казавшуюся слишком просторной и пустынной, несмотря на едущие в разные стороны экипажи.
Чета капитана в отставке Юрия Петровича Лермонтова и его супруги Марии Михайловны остановилась здесь вместе с Е. А. Арсеньевой, не пожелавшей расставаться с дочерью, тем более в преддверии близких родов. Отношения с зятем у властной и независимой нравом Елизаветы Алексеевны не сложились. Ни состоянием, ни покладистым характером капитан в отставке не отличался. Е. А. Арсеньева в мелочных каждодневных дрязгах отстаивала привязанность дочери, слишком, на ее взгляд, восторженной, слишком романтической, да к тому же очень болезненной. Родившегося в ночь с 2 на 3 октября 1814 года внука Михаила она сразу же восприняла как собственное дитя. При первой же возможности вся семья вместе с новорожденным двинулась в пензенское поместье – Тарханы. Это была полная победа Елизаветы Алексеевны.
Он был слишком мал, чтобы по-настоящему помнить семейные раздоры. Разве что те часы, которые проводил на коленях у матери, когда она играла на фортепьяно, словно забывая о его существовании. До конца дней он возил с собой оставшийся после нее альбом – безделушку для гостиной, в который Мария Михайловна вписывала начиная с 1811 года сама и давала вписывать знакомым стихи. Ничего не значившие. Безо всяких достоинств. И сам заполнял оставшиеся чистыми листы собственными акварельными рисунками, непременно подписывая каждый полным именем. И тем не менее он скажет о себе:
Я сын страданья. Мой отецНе знал покоя по конец.В слезах угасла мать моя:От них остался только я…
Мария Михайловна заболела чахоткой в его два года и сошла в могилу, когда ему исполнилось три. Отец приехал в Тарханы накануне смерти жены и уехал навсегда в свою Кропотовку на девятый день после кончины. Взять с собой сына было невозможно: Елизавета Алексеевна решила, что воспитывать внука будет только она. Противиться при ее связях и том богатстве, которое должно было перейти Михаилу, не имело смысла. Ю. П. Лермонтов покорился. Михаил Юрьевич при всей горячей привязанности к бабушке этой покорности не простил: «Ты дал мне жизнь, Но счастья не дал…»