Алексей Югов - Шатровы (Книга 1)
Разруха ширилась!
Захлебнулись под непроворотными грузами железные дороги - эти артерии и вены исполинского живого тела России. Железнодорожные узлы стали и впрямь узлами - разбухшими, тяжко воспаленными, требующими срочно ножа хирурга, дабы умело, безжалостно рассечь эти гибельные узлы, спасти кровообращение страны.
Около двухсот тысяч вагонов накрепко заселены были полчищами беженцев из Польши, Литвы, Белоруссии - из всех двадцати губерний Западного края империи, захваченных немцами.
Голод и эпидемии помогали разгружать эти бесконечные, неисчислимые эшелоны.
Уж местами начинал голодать фронт.
А в тылу, не в силах вывезти, протолкнуть, гноили в это время миллионы и миллионы пудов свезенного к железным дорогам мяса. И около полутора миллионов голов скота, угоняемых беспутно и безнадзорно от захвата врагом, загублено было в прифронтовой полосе ящуром и бескормицей и закопано в землю.
В городах не хватало хлеба, мяса и молока, чая и сахара, а деревня та уж давненько чаишком пробавлялась морковным, а о сахаре уж и забыла, какой он! Больше же всего деревня скудалась ситцем, мылом, керосином, спичками, обувью: бородачи-запасные прибывали к призыву в лаптях, да так и оставались месяцами: куда, мол, этих обуть, если там, на фронте, дивизии и корпуса - без сапог!
И каких, каких только голодов не объявилось: кричали уже и о чугунном, железном голоде в деревне. Недавно еще мужик платил за пуд подковочных гвоздей три рубля пятьдесят, а теперь трудно стало достать и за сорок. А пшеничку повези им в город за два пятьдесят!
И не везли.
Хозяевами и хлеба, и мяса, и чая, и сахара, и ситца, и сукна, и кожи, и обуви, да, словом, всего насущного, стали вдруг... банки. Просто это делалось и хитро! Промышленнику, сахарозаводчику к примеру, нужна была ссуда. Банк выдавал ее на сумму свыше девяноста процентов стоимости всего товара. Оба прекрасно знали, что это отнюдь не ссуда, а оптовая закупка всей продукции, "на корню". А поди уличи: дело вполне законное, заводчик ссуду не возвратил - стало быть, хозяином его товара становится банк. И сахар исчезал с рынка.
Некто господин Кёниг, сахарозаводчик, договорился было с петроградской городской управой о продаже для населения столицы большой партии сахара: тридцать пять тысяч пудов. В Петрограде тогда уже начинался сахарный голод. Под сахар были поданы составы. И вдруг господин Кёниг заявил, что он расторгает сделку: Азовско-Донской банк забирает весь его сахар за ссуду. А новый хозяин сахара предпочел, минуя столицу, перепродать его в Финляндию. Отсюда русский сахар двинулся в "нейтральную" Швецию. А оттуда, само собой разумеется, в Германию!
Сибирский банк на исходе первого года войны сделался вдруг хозяином всего мяса в Сибири. Его даже и прозвали: Мясной банк.
Директором в нем был немец Грубе.
Волжско-Камским банком заправлял Виндельбант.
Почти сплошь не русским было правление и Азовско-Донского банка.
Особое расследование, предпринятое по требованию членов Государственной думы, с несомненностью установило, что оба эти банка Волжско-Камский и Азовско-Донской - в существе своем суть лишь дочерние филиалы немецкого "Дейтчбанка". Дознались, что на пятьдесят миллионов рублей русского капитала в них приходится сто одиннадцать миллионов рублей немецкого, укрытого от непременной, по законам войны, конфискации под видом русских вкладов.
Безысходность и беспросветность кровавых буден войны стояла над страной. Мнилось, что с крылечка каждой избы, из окошечка каждой хаты не вечерняя зорька, закатная, видится там, на Западе, а багровое, прожорливое зарево войны. И тщетно, тщетно вглядывались туда иссохшимися от слез глазами вдовы и обессыневшие матери!
А в столице империи и в Первопрестольной, Белокаменной - так любили тогда в газетах именовать Москву, - да и в любом городе и городишке на глазах вычерпанного войной трудового люда в чудовищных оргиях бесстыдствовали богатые и войною разбогатевшие.
Что говорить, если владелец Прохоровской мануфактуры на своем ситчике в первый год войны получил тринадцать миллионов прибыли: шесть миллионов пошло у него на погашение банковских ссуд, а семь миллионов было чистого - а вернее нечистого! - барыша.
Со скрежетом зубовным узнавал, а то и видел и слышал голодный рабочий люд, как из ночи в ночь и до белого света беснуется тугая мошна в какой-нибудь "Вилле Родэ", где погуливал частенько и Распутин, или где-нибудь в "Стрельне", у "Яра", беззастенчиво утоляя в угаре цыганщины все и всяческие причуды купеческого чревоугодия, похоти и гортанобесия.
А только напрасно думали, зря самообольщались эти бесновавшиеся на клокочущем вулкане, что народушко, мол, еще не скоро поймет, что к чему. Понял! Кедровы были не только на фабриках и заводах - Кедровы шли в окопы!
Самое начало войны русский рабочий класс уже встретил стачками гневного отпора. Но если в первом году мировой бойни этих стачек - н е х о ч е м в о й н ы! - было что-то около семидесяти, то в следующем, тысяча девятьсот пятнадцатом, число их перевалило за тысячу! Более полумиллиона рабочих, заслышав призывы б о л ь ш е в и к о в, остановили станки.
На улицы, в толпы, в колонны антивоенных демонстраций, ринул российский пролетариат свой гневный, яростный вопль против начавшихся уже на тысячеверстных фронтах повальных убийств.
И это - несмотря на аресты, тюрьмы и улюлюканья на рабочих: "Пораженцы!", несмотря на военно-полевые суды; несмотря на трусость, слизнячество, рачьи повадки меньшевиков, которые все еще под знаменем будто бы РСДРП звали русских рабочих припасть к сапогам Николая, дабы не подпасть под сапог Вильгельма!
Изо дня в день прямо в уши рабочего люда свиристели на все лады, заливались, завывали истошно все и всяческие газеты - от кадетской "Речи", до "Газеты-копейки": "Война до победного конца!"
Продажные перья писак всевозможных мастей и рангов, обмокнутые в солдатскую кровь, призывали "дробить черепа тевтонских варваров, этих новых гуннов двадцатого века".
Тщетно! Не за хоругвями и кадилами молебнов и шествий, где могучий бас протодьякона вкупе с хором молил: "О еже покорити под нозе благоверному государю нашему, императору Николаю Александровичу всех врагов его, на супротивные даруя", - а за красными знаменами демонстраций да на тайные большевистские собрания шел рабочий!
В июне тысяча девятьсот пятнадцатого на улицах Костромы расстреляна была демонстрация рабочих: убито и ранено больше пятидесяти человек.
В Иваново-Вознесенске в августе - более ста!
Кедровы вновь и вновь, не щадя своих жизней, несли народу, солдатам, в окопы - страшную правду Ленина: - Зря проливаете свою и чужую кровь! Убийцы братьев! - таких же, как вы, крестьян и рабочих, наемных рабов капитала, - остановитесь, обманутые безумцы: не за отечество гибнете - за сверхприбыли банкиров, купцов, помещиков, капиталистов, за грабеж колоний, ради беспутной царской шайки. Немецкий и русский рабочий, немецкий и русский крестьянин, поймите, что вы суть братья! Враг - у вас за спиной: это кайзер и немецкие капиталисты у немецких солдат, царь и русские капиталисты - за спиной русских солдат. Против этих поворачивайте штыки, против своих правительств, каждый против своего. Война - войне!
Народ еще не знал Ленина, но уж всей кровью ж а ж д а л его.
Большевизм уже бушевал в крови народа.
Не проходит и года войны, как слово "братание", данное Лениным, брошенное в окопы, замалчиваемое печатью, но с тревогою и злобой отмечаемое в тайных донесениях военных властей, начинает ходить в народе.
И не тогда ли впервые, в грозные дни девятьсот пятнадцатого, в сердцах пахарей и рабочих, одетых в серые шинели, сперва глухой, подавляемый, зародился вопль неистового гнева и мести: "Хватит, попили нашей кровушки!"
А т е, а те все еще не хотели видеть, слышать и понимать, что уж весь народ русский, народ земли и труда, народ мозолистых рук и рабочей неискоренимой правды в сердце, ощутил наконец, почуял, стал прозревать истинную подоплеку войны - чудовищную и мерзкую!
Под все нарастающими, неотвратимыми накатами бушующего народного моря уж ползли, оплывали, начали давать трещины вековые устои царского трона, который, казалось, вот-вот опрокинется и рухнет в пучину.
И тогда русская буржуазия, блудливо-либеральная и царепоклонная, в своем самодовольном упоении думской трибуной, пришла к вынужденному нарастающей катастрофой решению - "возроптать"; "М ы будем говорить, дабы народ молчал!.."
И самое ужасное для царя в этом думском ропоте было то, что возроптала именно эта Государственная дума, четвертая по созыву, - Дума благонадежнейшая и царепослушная, не столь собранная, сколь подобранная, по испытанному рецепту, оставленному покойным Столыпиным. Дума землевладельцев и промышленников, дворян и купцов, Дума, до краев переполненная кадетами и монархистами, с ничтожной горсткой трудовиков и меньшевиков и буквально с каким-нибудь пятком депутатов от РСДРП Российской социал-демократической рабочей партии, фракции большевиков.