Мэри Рено - Тезей (другой вариант перевода)
Она пошевелилась на носилках, потрогала горло... Потом заговорила, хрипло, но достаточно громко чтоб ее слышали. Она ж была элевсинка!..
- Мое проклятие не сбылось. Ты пришел с предзнаменованием... Но я хранительница Таинства - что мне было делать?
- Перед тобой был трудный выбор, - сказал я.
- Я выбрала неверно. Она отвернула лицо свое.
- Конечно, - говорю, - пути богов неисповедимы. Но не надо было прилагать руку отца моего к моей смерти.
Она приподнялась на локте и закричала:
- Отец - это ничто! Мужчина - ничто!.. Это было, чтоб наказать вас за гордыню!..
Она снова упала на носилки, одна из женщин поднесла ей ко рту вино. Выпила, закрыла глаза... Отдыхала. Я взял ее руку - рука была холодная и влажная. Она заговорила снова:
- Я чувствовала, что это подступает. Керкион перед тобой позволял себе слишком много. Даже мой брат... А потом пришел эллин!.. Из рощи миртовой придет птенец кукушки... Тебе на самом деле девятнадцать, как ты говорил?
- Нет. Но я вырос в доме царей.
- Я противилась воле Ее, и Она втоптала меня в прах.
- Время несет перемены, - говорю. - Одни лишь счастливые боги избавлены от этого.
Она резко дернулась - из-за яда не могла лежать спокойно... Старшая ее дочь, смуглая девочка лет восьми-девяти, проскользнула меж стражников, с плачем бросилась к носилкам, ухватилась за нее: "Мамочка, ты правда умираешь?!.." Она сдержала судороги, погладила девочку по голове, сказала что скоро поправится, и приказала женщинам увести ее. Потом сказала:
- Отнесите меня на быстрый корабль, отведите туда детей - дайте мне уехать в Коринф. Там моя родня позаботится о них. А я хочу умереть на священной горе, если только успею туда добраться.
Я отпустил ее, а на прощание сказал:
- Хоть жертвоприношение Матери я изменю, но никогда не стану искоренять культ ее. Все мы ее дети.
Она открыла глаза.
- Дети!.. О, мужчины как дети!.. Хотят всего за ничто!.. Жизнь будет умирать, всегда, и этого тебе не изменить...
Носилки подняли и понесли, но я вытянул руку - остановил. Наклонился к ней и спросил:
- Скажи, пока не ушла, ты носила моего ребенка?
Она отвернулась.
- Я приняла зелье, - говорит. - Он был с пальчик всего, но уже было видно, что это мужчина... Значит, я правильно сделала. На сыне твоем проклятие.
Я махнул носильщикам, и они пошли к кораблям. Женщины шли за ней. Я окликнул их: "Возьмите ей ее драгоценности и всё, что она сочтет нужным!" Они засуетились, забегали, позабыв свою торжественную скорбь, взад-вперед замелькали их черные ризы, будто в разворошенном муравейнике... А по склонам вокруг, словно сороки, стрекотали горожанки. У берегового народа все женщины и девушки всегда любят царя - понятная традиция: ведь царь всегда молод и красив... И меня они все любили, и теперь не знали как им быть.
Я стоял всё там же и глядел вслед носилкам. И тут подходит ко мне огромная седая баба с увесистым золотым ожерельем на шее... Подходит свободно, как все минойки подходят к мужчинам, и говорит:
- Она тебя надула, малыш, она не умрет. Если тебе нужна ее смерть задержи ее.
Я не стал спрашивать, за что она так ненавидит царицу.
- На лице ее смерть, - говорю. - Я видел такое не раз...
- О, конечно, ей плохо сейчас, - говорит. - Но в молодости она ела похлебку из змеиных голов и давала себя кусать молодым змеям, чтобы привыкнуть к яду. Таков закон святилища. Она помучается еще несколько часов, а потом сядет и будет смеяться над тобой.
Я покачал головой.
- Оставим это богине. Не дело встревать меж госпожой и служанкой.
Она пожала плечами:
- Как хочешь... Но тебе нужна новая жрица. Моя дочь из царского рода и украсит любого мужчину. Смотри - вот она.
Я вытаращил глаза. Едва не рассмеялся вслух, глядя на бледную послушную девочку и на ее решительную мамашу, уже готовую править Элевсином. Отвернулся... По лестнице еще метались вверх и вниз женщины из свиты царицы. Лишь одна из них стояла у той расщелины, глядя в нее на прощание. Это была она - та, что лежала там в свадебную ночь, оплакивая Керкиона.
Я поднялся к ней, взял ее за руку, повел на открытое место. Она конечно помнила, как давала мне заметить ее ненависть, - и теперь пыталась вырваться, боялась. Я обратился к народу:
- Эта женщина - одна из всех вас! - не радовалась крови убитых людей. Вот ваша жрица! Я не стану лежать с ней, - лишь божье семя оплодотворяет урожай, - но она станет приносить жертвы, и читать знамения, и будет ближе всех к Богине. - И спрашиваю ее: - Ты согласна?
Она долго с изумлением смотрела на меня, потом сказала, просто, как ребенок:
- Да. Только я никогда никого не стану проклинать. Даже тебя.
Так это у нее получилось - я улыбнулся. Однако с тех пор это вошло в обычай: никогда никого не проклинать.
В тот же день я назначил своих мужчин - из тех, кто были решительно против женского владычества, - назначил на ключевые посты в государстве. Некоторые из них порывались убрать женщин сразу отовсюду. Я хоть и был склонен к крайностям, по молодости, но это мне не понравилось. Мне не хотелось, чтобы все они объединились и начали колдовать против меня втайне. Двух-трех из них, что радовали глаз, я попросту хотел видеть около себя; но и не забывал Медею - а она одурачила такого умницу, как мой отец... А еще были там старые бабульки, которые вели хозяйство уже по пятьдесят лет и имели гораздо больше здравого смысла, чем большинство воинов; тех в основном интересовало их положение, а не польза дела. Но кроме своего колдовства эти старушки имели в распоряжении и многочисленную родню, которая им подчинялась; оставить их всех - значило оставить всё как было... Потому обмыслив всё, что я успел увидеть в Элевсине, - я назначил на высокие посты самых вредных баб; тех, что находили удовольствие в унижении других. И это сработало: они прищемили своих сестер так, как мужчины на их месте не смогли бы. А через пару лет на них накопилось столько обид - элевсинские женщины умоляли меня убрать их и назначить на их место мужчин. Так что всё кончилось ко всеобщему благу.
На второй вечер своего царствования я устроил великий пир для главных мужчин Элевсина. В царском Зале. Мясо было из моей доли военной добычи, выпивки тоже хватало; воины радовались обретенной свободе и пили за грядущие светлые дни. Что до меня - победа сладка на вкус, и нужна чтобы не быть собакой чьей-то, чтобы вести мужчин за собой... Но на пиру явно не хватало женщин; без них он превратился в грубую мужицкую попойку. Все перепились до одури: швыряли вокруг кости и объедки, выставляли себя дураками хвастались, кто что может в постели... Если бы рядом были женщины, ни один бы не рискнул: ведь засмеяли бы! Это было больше похоже на бивачный ужин, чем на пир в тронном Зале, так что больше я таких пиров не устраивал. Но в тот раз он мне помог.
Я позвал арфиста, и тот, конечно же, стал петь об Истмийской войне. У него было время сделать хорошую песню, и песня у него получилась. Мои гости уже были полны собой и выпитым вином, когда же добавилась еще и песня - всем захотелось новых подвигов. И тут я рассказал им о Паллантидах.
- У меня есть сведения, - говорю, - что они готовятся к войне. Если позволить им завладеть Афинской крепостью - от нее и до самого Истма никому не будет покоя. Они раскромсают Аттику, как волки павшую лошадь, а те кто останется голоден - обратят свои взоры на нас. Если эта орда ворвется в Элевсин, здесь не останется ничего: нивы повытопчут, овец перережут, дома пожгут... Ну а девушек наших - сами понимаете. Нам отчаянно повезло, что мы можем сразиться с ними в Аттике, а не на своих собственных полях. В их логове, на мысе Суний, нас ждет богатая добыча, и я ручаюсь вам, что нас не обделят. А после победы вы услышите, как афиняне будут говорить: "О! Эти элевсинцы - воины! Дураки мы были, что не принимали их всерьез. Если таких мужей мы сможем привлечь себе в союзники - это будет самым великим делом за всю историю Афин!.."
На следующее утро, на Собрании, я говорил лучше. Но это никому уже не было нужно - настолько они были опьянены, настолько взбудоражены своей победой над женщинами... Пусть бы сам Аполлон или Арес-Эниалий держали перед ними речь - она бы не понравилась им больше, чем моя.
И когда через два дня отец прислал известие, что на Гиметтской горе дым, - я вызвал дворцового писца, продиктовал ему и запечатал свое письмо царским перстнем. Оно было коротко:
"Эгею, сыну Пандиона, от Тезея Элевсинского.
Достопочтенный отец, да благословят тебя все боги на долгую жизнь! Я выхожу на войну и веду мой народ. Нас будет тысяча".
3
Война в Аттике тянулась почти месяц; самая долгая война со времени Пандиона, отца моего отца. Все знают - мы вышвырнули Паллантидов из страны. Мы взяли южную Аттику, разрушили их город на Сунийском мысе и поставили там алтарь Посейдона; такой высокий, что его видно с кораблей, с моря. И Серебряную Гору - она там рядом - мы тоже захватили, вместе с рабами что работали в руднике; и еще пятьдесят больших слитков серебра. Так что царство увеличилось вдвое, и трофеи были богатейшие. Элевсинцы получили ту же долю, что и афиняне, так что вернулись домой со скотом, с женщинами, с оружием... - всего было вдоволь. Я мог гордиться щедростью отца. Медея в тот раз правду сказала, что он прослыл скупым, но ведь ему все время приходилось думать о будущей войне... А в тот раз он со мной не поскупился.