Кривое горе. Память о непогребенных - Александр Маркович Эткинд
Как многие бывшие заключенные, Свешников видел в своей жизни периоды, резко разделенные лагерем. Свои работы он делил на сделанные в лагере и после него и в подписи к лагерным рисункам и картинам всегда указывал дату и название лагеря. В отличие от Мандельштама он прожил достаточно долго, чтобы на деле воссоединиться с мировой культурой. Много лет после лагеря он работал книжным иллюстратором в одном из московских издательств. Среди его работ – иллюстрации к любимым им Гофману, Гёте и братьям Гримм и еще ко многим другим сказочным и фантастическим книгам. В иллюстрациях Свешникова зимние леса и готические замки еще долго были похожи на улучшенный вариант эстетизированного им лагеря. Себя он по-прежнему считал отстраненным наблюдателем и мечтателем, так и не нашедшим место, где идет бесконечный пир. На рисунке, сделанном в 1992 году, безногая мужская фигура на фоне лагерной колючей проволоки смотрит прямо на зрителя. Как это свойственно и лагерным работам Свешникова, от взгляда его героя становится неловко, как будто он требует от нас больше, чем мы можем дать. Другой рисунок разделен на две части: на верхнем этаже идет пир, а в подвале скрывается жалкая фигура, с которой автор идентифицирует себя, смотря на этот пир или воображая его себе. Художник ощущал себя в безопасности, только занимая то положение по отношению к карнавалу, которое Бахтин назвал «вненаходимостью».
В Лианозове жил и бывший офицер-фронтовик Игорь Холин, который в течение нескольких лет был в местном лагере сначала заключенным, а потом охранником. Здесь он придумал новый тип поэзии, которую назвал «барачной». Когда лагерь закрылся, Холин остался жить здесь, работая официантом в деревенской столовой. Но, как много лет спустя вспоминал его друг, Холин начал писать барачные стихи, «стоя на вышке». В Лианозове он написал:
Удивительная способность
Человека
Плакать
Вызывать жалость
Таким странным образом
Почему
Не плачут
Звери
Дома
Автомашины
...............
Я о всемирном плаче
Когда содрогается
Вселенная
Когда все сливается
В единый
Вскрик
Вздох[209].
Удивительно, как работа горя превращала смердящие атрибуты лагерной жизни, например ватник или барак, в предмет поэтического воображения или священного почитания. Среди необычных гостей лианозовской общины был Эдуард Лимонов, в 1970-х – эмигрант-писатель, в 2000-х – заключенный, в 2010-х – политик. Андрей Битов вспоминает поездку в Лианозово как путешествие на край земли: длинная тропа вела к баракам вдоль засыпанной снегом колючей проволоки. Местная память о лагере была лейтмотивом многих текстов, написанных членами лианозовской группы[210].
Леонид Чертков, лидер московского поэтического кружка, современного лианозовской группе, начал писать в 1953 году. Его первым произведением стал замечательный поэтический цикл «Соль земли». Рассказчик в этих трех стихотворениях служит в расстрельной команде неизвестной армии, которая кажется то западным колониальным, то советским оккупационным войском. «Нас всегда узнают за версту», – начинает рассказчик. Его команда подавляет восстание, захватывает дезертира, поджигает поле и насилует горожанок. Бойцы неожиданно оказываются в тюрьме, но уже через несколько строк они вновь на свободе, поджигают, насилуют и расстреливают. Все это дано правильным размером и написано под влиянием Киплинга и раннесоветской поэзии. Я вижу в «Соли земли» редкую попытку вообразить мир палача, пародируя язык, который палач легко признал бы своим. Черткову было двадцать лет, когда он написал эти необычные строки; он изучал тогда русскую литературу и переводил английскую поэзию. В его случае работа горя привела к миметическому самопожертвованию: в 1957 году Чертков был арестован, обвинен в антисоветской пропаганде и провел пять лет в новейшей версии ГУЛАГа. После освобождения Чертков эмигрировал во Францию, где продолжил литературные и исторические изыскания. Проницательный современник уловил смысл его одержимости историей, написав в некрологе: «Литературоведение Черткова было, конечно, романтическим, ему не хватало наличной литературы… Он подозревал, что где-то существует неслыханная литература, искал ее следы, увлекался и разочаровывался»[211].
В 1963 году КГБ заинтересовался лианозовским сообществом художников и предъявил обвинение его патриарху, Евгению Кропивницкому, которого тут же исключили из Союза художников[212]. Возможно, именно в этот момент эксперты КГБ и придумали выражение «лианозовская школа». Две взаимосвязанные силы – обретающее культурные формы горе и политический протест – консолидировали группы поэтов, художников и бывших лагерников в Лианозово, Тарусе и Москве. Один из членов лианозовской группы, Генрих Сапгир, вспоминал: «Мы знали, что нам может грозить тюрьма, хотя никогда не говорили об этом… Тогда много где работали заключенные или освобожденные из заключения… Но мы видели вокруг себя жизнь на грани жизни и смерти. И ее надо было выразить»[213]. Это звучит очень похоже на некрореалистов, хотя поэтика Сапгира совсем другая. В 1964 году Всеволод Некрасов, участник группы, которую впоследствии назвали «концептуалистами», написал свое самое известное стихотворение:
Свобода есть
Свобода есть
Свобода есть
Свобода есть
Свобода есть
Свобода есть
Свобода есть свобода
Трудно не согласиться с Некрасовым, когда его высказывание полностью раскрывается в последней строке. Однако мы не знаем, какую свободу он имел в виду – свободу как философскую категорию или свободу от тюрьмы, а вероятнее всего, обе одновременно. Со временем такой тавтологический минимализм стал характерной чертой лианозовской школы. Нисходя с высот мировой культуры, выжившие и скорбящие обратились к внутреннему достоинству голой жизни. В ситуации, когда официальная культура отказала жертвам ГУЛАГа в памяти, важным, а может быть, и центральным выражением горя и протеста стал культ голой, но уже не мучимой жизни[214]. Ему не нужна была мировая культура; смысл этого культа был в том, чтобы утвердить ценность жизни в ее изначальной форме, едва способной к самовыражению: свобода есть свобода, жизнь есть жизнь. Так пилигримы Бродского убеждали себя, что мир, несмотря ни на что, «останется прежним». Обращаясь к немецкой литературной традиции, Эрик Сантнер видит в поэзии Рильке и прозе Зебальда утверждение тварной жизни, которая способна к творчеству. В России ее открытие или изобретение произошло по-другому; им мы обязаны поколению, которое преодолело и