Никита Моисеев - Как далеко до завтрашнего дня
В нашем доме на Сходне было три печки, которые в те далекие 20-е годы топили дровами. И все три печки клал один и тот жн печник Иван Михаилович Грызлов. Он был, прежде всего мастером в том самом настоящим понимании этого слова, которое хочется писать с большой буквы. И брал за свою работу дорого – грызловская работа должна была цениться. Как то он перекладывал одну из наших печек. Работа была закончена и дед уже собирался заплатить ему за работу. Но Ивану Михаиловичу что то в печке не понравилось. Он остановил деда и сердито сказал:"Погоди Сергей Васильевич. Ты в печах ничего не понимаешь. А придет понимающий и спросит – кто клал?. Ты что ему скажешь? Грызлов". И на следующий день он всю работу сделал заново.
Но не только порядочностью мастера и уважением к собственной профессии Иван Михалович был мил моему деду. Он о нем говорил так: умнейший и интеллигентнейший человек. Дед любил поговорить с ним о том, что твориться в мире. Говорили они долго, неторопясь внимательно вслушиваясь в слова друг друга – старый железнодорожный инженер в генеральских чинах и уже тоже очень немолодой печник. Любила Ивана Михаиловича и моя бабушка и когда он к нам иногда днем заходил, то бабушка его обычно угощала чаем и с удовольствием с ним пускалась в разговоры. И эта симпатия и его любовь к чаю, обошлись однажды для бедного Ивана Михаиловича весьма недешево.
Как то Иван Михаилович зашёл к нам и по традиции бабушка предложила ему выпить чаю. Он с охотой согласился. Чай он пил в прикуску, любил его очень крепким и пил много, особенно, когда разговор был ему интересен. Но тут в моем рассказе я должен сделать маленькое отступление. У бабушки, как и у большинства пожилых людей был крепковат желудок. И она пила на ночь завар александрийского листа. Теперь его стали называть, кажется, «сена». И всегда на кухне стоял чайник с его заваркой. На вид это был очень крепко заваренный чай, а на вкус? Но о вкусах не спорят.
Разговор в тот день с бабушкой был, видимо, Ивану Михаловичу очень по душе и он пил, похваливая чай, стакан за стаканом. И выпил весь чайник. Когда Грызлов ушёл, бабушка вдруг обнаружила, что она по ошибке наливала Ивану Михаиловичу вместо обычного чая завар александрийского листа. Чем окончилась эта история и как перенес пожилой человек такую порцию слабительного я, к сожалению, не знаю. Но отношения сохранились самые добрые.
В жизни я не раз убеждался, что среди простых русских людей нередко встречаются люди глубокой интеллигентности, со своей системой взглядов, выработанных долгим размышлением и природной мудростью. Таким был и мой старшина Елисеев, с которым я провел бок о бок несколько трудных фронтовых лет.
И еще один эпизод, повлиявший на мое отношение к проблеме интеллигенции.
Отец был исключен из состава сотрудников Московского университета сразу же после революции. Но всё время мечтал и надеялся вернуться к преподавательской и научной деятельности. Однажды, по совету своих университетских учителей, он написал письмо Луначарскому с просьбой восстановить его в числе сотрудников университета на любых условиях. Тогда времена были иные чем теперь и несмотря на всю их суровость, члены правительства иногда отвечали на письма. Луначарский пригласил отца приехать к нему на дачу. День был воскресный и отец уехал на встречу окрыленный и полный надежд. Вернулся он поздно вечером, очень расстроенный и весь дрожал от обиды.
Как оказалось никакого серьёзного разговора, на что надеялся мой отец, так и не состоялось. Собственно говоря, разговора и вообще на было. Отец даже ничего и не смог сказать Анатолию Васильевичу, которого все считали интеллигентнейшим человеком, чуть ли не совестью партии.
Луначарский принял отца в холле большой двухэтажной дачи и довольно долго заставил его там ожидать. Затем он спустился к нему в халате, который был едва застегнут. Держа в одной руке письмо, а другой придерживая полы халата и даже не предложив сесть, Анатолий Васильевич начал сразу говорить на повышенных тонах:"Как Вы можете мне писать такие письма. Неужели Вы и те, которые за Вас ходатайствуют не понимают, что вы здесь ни кому не нужны, что вам никто никогда не доверит обучать студентов. Скажите спасибо, за то, что партия вас пока терпит". И так далее и всё в таком же духе.
Все надежды отца рухнули, причем, на всегда! А ему тогда еще не было и сорока. Он был сильный и энергичный человек. И его действительно самым большим желанием было служить России. Можно представить себе его состояние! И сцена возвращения отца у меня и сейчас перед глазами – отец весь поникший сидит в столовой на стуле. Дед стоит посреди комнаты. Отец говорил, что то в таком духе: «Он же министр, не может же министр не понимать, что России без грамотных людей не обойтись. Да и как он мог вести себя так, как барин с холопом? Ведь он же интеллигентный человек?» Дед подошёл к отцу и положил ему руку на плечо: «Успокойся малыш – так дед всегда звал отца, какой он интеллигентный человек. Хам он. И всё. Я тебе еще в 903-м году показывал его писания о Чехове, где он говорит о том, что Антон Павлович, что и умеет делать, так это пускать слюни по поводу судьбы трех сестер. Да может ли разве интеллигентный человек, да еще русский так не понимать Чехова? А кто Блока голодом сморил. Был самовлюбленным хамом , таким и остался. А ты... министр, интересы России...» И т.д. Гумилева еще вспомнил.
Финал разговора я тоже помню. «Ну будет ли когда нибудь в России интеллигентное правительство?» На этот вопрос-крик дед реагировал очень спокойно – «Не волнуйся будет! Будет! Только твои „интеллигенты“ такое еще наворотить сумеют, что сам не обрадуешься!» – Я уже рассказывал о том, что главной бедой России дед считал февральскую революцию и тех интеллигентных людей, которые разрушили в России власть.
Вот так – будучи десятилетним мальчишкой я уже знал, что печник Иван Михаилович Грызлов интеллигентнейший человек, а Анатолий Васильевич Луначарский, хам и прохиндей, не имеющий никакого отношения к русской интеллигенции. С такими разноречивыми представлениями об интеллигенции я входил в жизнь. А в целом, как я сейчас понимаю, эти взгяды были правильными, или почти правильными. Я тогда уже четко понял, что не только и не столько образование, но и определенное нравственное начало должно быть заложено в человеке, для того, чтобы он имел право считаться интеллигентным. Но и этого мало: интеллигенту должны быть присущи определённые интересы, выходящие за пределы его профессии, его семьи, его повседневности.
Остатки разбитого вдребезги
Году в пятьдесят девятом мне довелось провести пару месяцев в Фонтенбло, в центре, который занимался проблемами управления техническими системами. Тогда Франция еще входила в военную организацию НАТО, которому и принадлежал этот центр. Никто, в том числе и я сам не понимали, почему меня туда не просто допустили, а даже и пригласили. И почему НАТО мне платило деньги. И неплохие! Я думаю, что всему вина – перебюрократизация, которая на деле означает «бардак». А его во Франции не меньше чем у нас. Вероятно и в НАТО тоже. Впрочем никаких секретов я там для себя не открыл, а уровень управленческой науки оказался существенно ниже чем у нас. И чем я ожидал. Да и использовать компьютеры, в то время мы умели получше чем французы. Впрочем, всё, что там делалось, хотя и не было очень интересным, но подавалось, как самое, самое,.... Французы и вправду все умеют подавать. Нам бы так научиться как они, превращать рахитичных и плоскогрудых горожанок в принцесс, а перемороженную треску – в лабардан, о котором писалось еще во времена Петра Великого. Но мне грех было жаловаться на что либо, поскольку я оказался окруженным вниманием и заботой.
Никаких особо интересных дел, с научной точки зрения, там не было, хотя и встречался я со многими довольно известными людьми. В это время там был и американец Калман, человек примерно моего возраста, но к тому моменту он уже был сверхзнаменит, как автор «фильтра Калмана». Мне он показался человеком не очень образованным, во всяком случае по московским математическим меркам, надутым и с огромным самомнением – свойством весьма обычным для американцев. В общении он был не очень приятен и я старался его избегать.
И честно говоря, моя основная жизнь протекала вне центра, хотя я там бывал 5, а то и 6 дней в неделю, что впрочем не мешало мне наслаждаться давно забытым бездельем.
Устроен я был тоже очень неплохо. Поселили меня в Латинском квартале, кормили в Фонтенбло бесплатно, да еще давали в день 60 франков, что по тем временам позволяло жить весьма свободно. Для сравнения – месячное жалование полного профессора составляло тогда около 3000 франков, на которые надо было содержать дом, семью, (любовницу) и самому как то кормиться. Но самое глвное – мне дали машину! Им видите ли было дорого возить меня из Парижа в Фонтенбло: «не согласится ли господин профессор сам сидеть за рулем казённой машины. Мы, конечно, его можем устроить в гостиннице Фонтенбло. И тогда можно будет обойтись без машины. На Ваш выбор, господин профессор». Стоит ли говорить о том, какой выбор я сделал?