Георгий Фёдоров - Дневная поверхность
Я осмотрелся. Небогатая изба была тщательно отделана. Ещё во дворе я заметил на крыше двух резных коньков, а между ними четырёхрукую человеческую фигуру, у которой верхние руки подняты, а нижние опущены. Много резных деревянных вещей было в избе. У табуреток ножки сделаны в виде мужских фигур с круглыми головами и широкими улыбающимися губами. Деревянный ковшик, миски, черпаки, дощечка к самопрялке, на которой кудрявилась кудель, — все это было покрыто тончайшей резьбой. Зубчатые линии образовывали разнообразный орнамент — розетки, ритмически расположенные квадраты, круги, ромбы, звёздочки. Пламя из печки, падающее на них, вызывало мерцающую игру светотеней. На столе, возле поливного кувшина с белыми звёздочками–снежинками на синем фоне, лежали резные щипцы для орехов и хорошо обкуренная трубка с изображением оленьей головы на чубуке. Висели красиво расшитые ромбами и треугольниками полотенца. Вышивка при всем богатстве колорита была не пёстрой, а благородно сдержанной. Видно, в этом небогатом доме жили умелые, понимающие толк в красоте люди. Продолжая осматриваться, я обратил внимание на солдатскую шинель с невыцветшими прямоугольниками на плечах и очень удивился. Я уже знал немного обычаи жемайтийцев, которые никогда не ходят вечером. Совсем стемнело, а между тем хозяина все ещё не было дома.
— Товарищ Варнас, — попросил я, — узнайте у хозяйки, где её муж.
В ответ на вопрос Варнаса женщина, помедлив, присела к столу, сжала руками виски и тихо заговорила. В комнате было совсем темно. Только когда вспыхивали дрова в печке, видны были сухие глаза женщины, излучавшие какой–то странный серый свет, и её белые зубы. Она говорила довольно долго и, наконец, кончив, уронила голову на руки, спрятала в них лицо и застыла. Мои спутники молчали, и я, привыкший за годы дружбы с Варнасом ко всем оттенкам его молчания, понял: произошло что–то трагическое.
— В чем дело, товарищ Варнас? — Спросил я. — Где муж этой женщины?
Варнас помрачнел и ответил:
— У неё нет мужа.
— Это и все, что она вам рассказала в течение получаса? — процедил я, с трудом сдерживая ярость.
— Нет. Не все, — вмешался в разговор Басанавичус. — Вы хотите знать асе? Ну что же… Эта женщина всю войну ждала своего жениха. Полгода назад он вернулся. Они поженились. С трудом наладили хозяйство. Были счастливы. Вместе трудились. Она ждет ребёнка. Два дня назад к хутору подъехала легковая машина. В ней был майор и три сержанта. После того как они поели, майор спросил, сдал ли хозяин поставки государству. Хозяин ответил, что сдал по молоку и мясу и скоро, как только уберет рожь, сдаст и по хлебу. Майор попросил показать квитанции. Хозяин показал, сказал, что он человек дисциплинированный, одним из первых в районе сдал. Майор посмотрел квитанции, похвалил: «Молодец!» А потом, внезапно изменившись в лице, с бешеной злобой прокричал: «Ах ты, сволочь! Советам хлеб даешь! Повесить его!» «Сержанты» с привычной сноровкой повесили хозяина на двери его же собственного дома и уехали. Прибывшие скоро работники милиции установили, что это были переодетые бандиты из фашистской шайки, терроризировавшей весь район…
И опять ночью я проклинал судьбу, забросившую меня в ату экспедицию. Мне, как и многим людям моего поколения, не раз доводилось видеть смерть в лицо. Но история с мужем этой женщины, которого я даже и не видел никогда, произвела на меня особенно страшное впечатление. Перед моими глазами все время стояла дверь дома, любовно расписанная разноцветными ромбами, и я представил себе лицо мужа этой женщины, висящего на двери. Она ждала его всю войну. Наверное, она его очень любила. Она сделала свой выбор не колеблясь, так же как девушка из сказки Шапшала. А теперь он убит…
Это совершенно неподходящая обстановка для работы экспедиции. Наверное, правильнее бросить сейчас все и уехать. А потом, когда все успокоится в этих местах, можно будет возобновить раскопки и поиски. А так просто невозможно работать. Даже на таких замечательных памятниках, как жемайтийские пильякалнисы…
Что делать?.. Но я ничего не решил и утром встал раздражённым и измученным. Завтрак, аккуратно приготовленный и поданный хозяйкой, ни мне, ни другим не лез в горло. Трудно было смотреть ей в глаза. Хотелось скорее уехать. Ведь все равно ни я, ни кто другой не могли ничем помочь.
Я встал, чтобы готовиться к отъезду, и вдруг заметил, что не все сотрудники экспедиции на месте.
— Где Варнас и Моравскис? — Спросил я у Басанавичуса.
Альфред замялся и пробормотал:
— Они скоро вернутся.
Не знаю, может быть, сказалось то нервное напряжение, в котором я находился уже много дней, и эта ужасная история на хуторе, но я вспылил и стал кричать, что мне надоели все эти тайны, что я начальник экспедиции и требую, чтобы со мной считались и ничего не предпринимали без моего разрешения.
Это было очень глупо, вся эта выходка, но я ничего не мог с собой поделать. Мои спутники молчали. Вне себя я выскочил из избы и пошёл куда глаза глядят. Немного успокоившись, я увидел, что отошёл довольно далеко от дома и нахожусь в ржаном поле. И тут я увидел Варнаса и Моравскиса. Обнажённые до пояса, они размашисто шагали почти рядом, и лучи утреннего солнца вспыхивали на блестящих клинках их кос, и ровными рядами ложилась у ног скошенная рожь.
Я долго смотрел на них, и даже сознание собственной глупости не могло побороть во мне радостного чувства гордости за моих товарищей. А ещё очень обидно было, что я сам не умею косить.
Вскоре после нашего выезда пошёл сильный крупный дождь, и в поисках укрытия мы заехали в имение графа Огинского, одного из богатых и знатных магнатов Речи Посполитой.
Дворец был разрушен во время минувшей войны. От него сохранилась только двухэтажная коробка с колоннами да несколько скульптур с отбитыми головами на крыше. Мы укрылись под огромным развесистым клёном, который склонился над рябым от дождя озером.
Моравскис, улыбаясь, сказал:
— В начале восемнадцатого века здесь произошло настоящее сражение. Один промотавшийся и наглый немецкий герцог, сообразив, что Огинские владеют неисчислимыми землями и другими богатствами, вскружил голову дочке и наследнице старого графа, вынужденного дать согласие на брак. Но литовский канцлер Сапега, не желавший онемечивания половины Литвы, запретил брак. Тогда герцог, чтобы утвердить свои владельческие и супружеские права, вызвал в имение войска. Сапега в ответ обратился за помощью к своему другу и союзнику Петру Первому. Русские гвардейцы, посланные Петром, в два счета вышибли из Литвы и герцога, и его наёмных головорезов.
Я посмотрел на круглое, добродушное лицо Моравскиса, на его близорукие голубые глаза и вдруг отчётливо понял, что он, да и не только он, в экспедиции уже давно для меня не чужие люди, что этот деликатный, не слишком разговорчивый, как почти все литовцы, человек никогда не имел ни одной дурной мысли. Просто мы не все знаем друг о друге, не все понимаем…
Дождь кончился.
Мы решили немного побродить по запущенному, но великолепному парку. Многовековые кряжистые дубы, высокие мачтовые сосны, тонкие лиственницы с нежными, почти пушистыми ветвями чередовались с клумбами и кустарником. В прямых аллеях царил зеленоватый полусвет, и лишь изредка на песке лежали пятна солнечных лучей, прорвавшихся сквозь густую листву. Деревья составляли зелёные беседки, шатры, амфитеатры.
Здесь познали искусство создавать из кустов и деревьев любые причудливые композиции. По этим аллеям когда–то бродил Чюрлионис, служивший музыкантом в домашнем оркестре Огинских.
Я отчётливо представил себе очередной бал во дворце в честь какого–нибудь титулованного ничтожества, вроде того немецкого герцога. Под звуки бесконечных вальсов и мазурок кружатся в танце раскрасневшиеся, нарядные люди, беспечно и кокетливо болтают женщины, военные, сверкая эполетами, со значительным и самодовольным видом несут светскую чепуху. Высоко, под самым потолком, на душной и полутёмной галерее всю ночь напролёт играет оркестр.
А утром, после того как угомонились, наконец, лихие танцоры, по пустынным аллеям парка бредёт Чюрлионис — художник и композитор, гордость своего народа, наёмный музыкант, нищий и бесправный Чюрлионис. Он в чёрном сюртуке, с галстуком–бантом и высоким крахмальным воротником. Тёмные, добрые, измученные глаза оттеняют бледность лица, утомлённого бессонной и бессмысленной ночью. Он бредёт, иногда спотыкаясь, почти ничего не видя вокруг, назойливо звучат в ушах пошлые, затасканные танцевальные мотивы… Но постепенно их звуки вытесняются другими, все более властно проникающими в душу. Странно, вольно и тревожно зашумели листья на старых дубах, из–за реки донеслись звуки канклеса[8] и пастушеского рога, задумчиво и грустно льётся дайна — крестьянская песня, звенят птичьи голоса в просыпающемся лесу… И вот появились симфонические поэмы Чюрлиониса, первые литовские симфонические поэмы — «Море» и «В лесу», чудесные обработки народных песен. Их узнали и полюбили многие люди. Но композитор не смог порадоваться этому. Нищенское, унизительное существование, постоянное перенапряжение в работе привели к страшной болезни — умопомешательству.