Лев Рубинштейн - Повести
Увлечение жизнью «вольных студентов» охватило весь Лицей.
Все изображали студентов, то есть ходили в расстёгнутых мундирах, держали волосы в беспорядке, повязывали галстуки самым небрежным образом и сидели в классе развалясь.
— Безначалие, — хрипел Фролов, косо поглядывая на лицейских, — и пагубная распущенность… Профессоры только лекции читают да стихи правят. И что же получается? Вместо слуг государевых растим писателей да читателей!
Лицейские собирались у Яковлева и на весь Лицей пели «национальные песни» под гитару. Обезьяна-Яковлев прослыл изрядным музыкантом. И в самом деле, он исполнял даже песни собственного сочинения — большей частью чувствительные, про соловьев, пастушков, дружбу и вино.
Вина никто из «студентов» не пил, но каждый хвастался тем, что может выпить «бочонок, если не более».
Однажды Пушкин решил, что истинные студенты должны пить гоголь-моголь. В те времена основной частью гоголь-моголя был ром. Но ром был в Лицее запрещён строжайшим образом.
— Я раздобуду, — сказал Жанно.
Лицейские не имели права выходить самостоятельно из Лицея. О поездке в Петербург не могло быть и речи. Но Жанно никогда ничего попусту не обещал.
Через неделю он вошёл вечером к Пушкину и таинственно вынул из-за пазухи бутыль в соломенной плетёнке.
Пушкин был в рубашке и ночном колпаке — собирался спать. Он соскочил с кровати, откупорил бутылку и понюхал.
— Браво! — крикнул он. — Подлинный ром!
— А ты думал — чернила? — обиженно отозвался Жанно.
— Откуда взял?
— Тайна, — сказал Жанно.
— А всё-таки?
— Никому не сказывай. Дядька Фома принёс.
— Послушай, Жанно, ты герой! Зови Дельвига и Малиновского! Зови всех!
— На всех не хватит, — рассудительно сказал Жанно, — а Дельвига и Малиновского согласен.
Пушкин нырнул в коридор и пошептался с дядькой Фомой. Через несколько минут в комнате Пущина собралась компания заговорщиков. Разбили десяток яиц, пустили желтки в вазу, насыпали сахару и собрались у кипящего самовара. Ром был торжественно налит в горячую смесь. Самым большим специалистом по гоголь-моголю оказался Дельвиг. Он сам ничего не делал, но давал указания, лёжа в кровати.
Ром оказался ужасно крепок. Через десять минут все почувствовали слабость в ногах.
— Я, конечно, пил ром не раз, — хвастливо сказал Дельвиг, — но этот какой-то особенный…
Пущину почему-то казалось, что его собственный голос выходит из затылка. Он нисколько не удивлялся тому, что в комнате появились новые лица и среди них лицеист Тырков. Жанно просил только говорить потише и, сохрани господи, никому не сказывать, что ром принёс дядька Фома, потому что это тайна.
— Братья по чаше! — возгласил Пушкин. — Поклянёмся никогда и никому слова не молвить о нашем возлиянии и о Фоме!
Все поклялись, держа в одной руке бокал, а другую положив на грудь.
Выпили ещё за Лицей, потом за дружбу вечную, потом за веселье. Жанно никак не мог понять, сколько людей в комнате. То ему казалось, что Пушкиных двое, то, что Тырков исчез.
Тырков и в самом деле исчез. Ему стало плохо. Он вышел в коридор и стал продвигаться к своей комнате самым странным образом — отталкиваясь то от одной стены, то от другой. Вдруг он увидел впереди какую-то фигуру, которую принял за Кюхельбекера.
— Дружище, вот славно-то! — сказал он громко. — Доведи меня, пожалуйста, до моей каморки, а то я никак не найду, куда она, к чёрту, запропастилась!
И он дружески обнял «Кюхельбекера».
— Господин Тырков, как вы смеете? — неожиданно проговорил встречный хриплым басом. — Да вы пьяны, сударь мой!
Это был инспектор Фролов.
— Извольте отвечать: кто напоил вас?
— Милейший человек, — слабым голосом отвечал Тырков, — дядька Фома…
Голос Фролова услышали «братья по чаше», и первым опомнился Пущин.
— Господа, бутылку и бокалы в окно, — скомандовал он, — барабан идёт!
Бутылка и бокалы полетели в окно, вазу спрятали под кровать. Но лужи на полу и самовар на столе остались. В этот момент дверь распахнулась, и в ней показался объёмистый живот инспектора.
— Отлично-с! — прохрипел он. — Воспитанники императорского Лицея завели у себя кабак! Я ещё понимаю, Пушкин… но вы, Пущин! Малиновский! Господин Дельвиг, соизвольте немедля встать с кровати! Ага! Что это на полу?
Фролов понюхал.
— Ром-с! Кто доставил сию гадость в Лицей?
Все молчали.
— Не желаете признаваться? Смирно! Я знаю, кто ром доставал! Фома! Потрудитесь всё прибрать и разойтись по комнатам!
— Это Тырков спьяну сболтнул, — пробормотал Пущин.
— Что изволите шептать? Назовите зачинщиков!
— Я зачинщик, — сказал Пущин.
— Не верю! Заговорщики! Потаённый зловредный кружок! Обо всём доложу начальникам. Будет вам всем на орехи, а с Фомой особенный разговор! Марш!
«Братья по чаше» разошлись. На следующий день Пущин, Пушкин и Малиновский явились к временному директору и во всём повинились. О дядьке Фоме ни слова не было сказано, да о нём и не спрашивали. Через две недели приехал министр (на этот раз он был без ленты и орденов) и в зале, при всех воспитанниках и профессорах, объявил троим зачинщикам строгий выговор.
— Не могу изъяснить, — добавил он, — сколь вреден и возмутителен сей поступок в среде юношества благородного. Мысль моя отказывается поверить, что потомки знатнейших фамилий распивали спиртные напитки и шумели по образу грубого простонародья! Конференция Лицея справедливо постановила: зачинщикам две недели при утренней и вечерней молитве стоять на коленях, за столом занимать последние места, а имена их да будут занесены в чёрную книгу.
— Я на всё согласен, — сказал Жанно Пушкину после отъезда министра. — Но знаешь ли ты, что дядька Фома уволен?
Пушкин потемнел.
— Виноваты мы, — сказал он.
— И я так думаю. Соберём все деньги, которые из дому нам посылают, и отдадим Фоме. У него детей шесть человек.
Так и сделали.
Обезьяна-Яковлев после этого пустил в ход новые строчки «национальных песен».
Ребята напилися ромом,За то Фому прогнали с громом…
Пушкин заболел. Доктор Пешель определил, что у него «фебрис», по-русски — «трясучка».
— Горячка, — поправил его Илличевский.
У Пушкина была высокая температура. Он лежал в госпитале на втором этаже, жевал лакрицу, глотал лавровишневые капли и по ночам бредил.
Сначала не пускали к нему никого. Но дней через десять стали пускать по одному, по двое. Сходили в госпиталь Горчаков, Дельвиг, Кюхельбекер. Жанно побывал с Кюхельбекером, но Пушкин был ещё слаб, а Вильгельм не дал никому слова сказать и читал битый час свои стихи, пока больной не заснул. Наконец Пушкин прислал приглашение всем и велел передать, что будет читать новую поэму, которая всех касается.
После вечернего чая лицеисты пошли в госпиталь вместе с Чирикандусом. Пушкин сидел на кровати, поджав ноги калачиком. Лицо у него было загадочное.
— Я передумал, — объявил он, — поэма ещё не готова!
Раздался негодующий хор, и больше всех волновался Кюхля.
— Коли так, не стоило и звать, — говорил он, — у тебя, Александр, вечно на уме путаница! Не желаешь поэму читать, так я свои стихи прочту…
Шум усилился. Дельвиг заявил, что если стихи будет читать Кюхля, то дело затянется до утра. Пушкин с удовольствием поглядывал на всех и помалкивал. Наконец он вытащил из-под подушки исписанный лист, опёрся локтем о столик и стал читать так, как читал всегда, — с усмешкой, едва раскрывая рот, останавливаясь и поправляясь, как будто читал не стихи, а письмо домашним.
Поэма называлась «Пирующие студенты».
Друзья, досужный час настал,Всё тихо, всё в покое…
— Да это Жуковский! — воскликнул Вильгельм. — «На поле бранном тишина, огни между шатрами»…[21]
— Вильгельм, — в сердцах сказал Пушкин, — ежели ты подражаешь Гомеру, значит ли это, что ты Гомер?
— Он более, чем Гомер, — не удержался Илличевский, — он успешный подражатель всей древней поэзии…
— Хватит! — крикнул Пушкин, хлопнув листом по столу. — Никому я не подражаю! Прошу слушать да понимать!
И он продолжал спокойно читать.
Чем дальше он читал, тем больше посмеивались слушатели. Не все были названы по имени, но в каждой строфе угадывался знакомый.
Про Дельвига было сказано: «Дай руку, Дельвиг, что ты спишь? Проснись, ленивец сонный»…
Далее Жанно услышал:
Товарищ милый, друг прямой,Тряхнём рукою руку…
— Это ты, — шепнул ему Малиновский.
— Да я ли?
Не в первый раз мы вместе пьём,Нередко и бранимся,Но чашу дружества нальёмИ тотчас помиримся…
— Да, точно я, — сказал Жанно.