Ларри Вульф - Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения
Подобно Коксу, Ричардсон присутствовал при публичной порке кнутом, причем собралась такая толпа, что он не смог увидеть саму жертву. «Через равные промежутки времени над толпой вздымался бич; через равные промежутки времени повторялись удары; и за каждым ударом следовал низкий сдавленный стон страдания»[205]. Эта сцена явно щекотала Ричардсону нервы, и он был готов живописать звуковые эффекты с не меньшим возбуждением, чем Кокс — обнаженную спину преступника. Увиденная им жестокость заставила Ричардсона задуматься о том, как влияло рабство на русский национальный характер.
Подвергаемые телесным наказаниям, поставленные на один уровень с лишенными разума животными, могут ли они обладать тем духом и той возвышенностью чувств, которые отличают жителей свободных государств? Если с ними обращаются столь бесчеловечно, могут ли они быть гуманны? Я уверен, что большинство недостатков, заметных в их национальном характере, порождены деспотизмом русского государственного устройства[206].
Таким образом, рабство и деспотизм мешали не только сельскохозяйственному, но и эмоциональному развитию России. Упоминание о «возвышенности чувств» приводит на ум другого Ричардсона, Сэмюэля, автора «Памелы» и «Клариссы», произведшего в Англии и во Франции настоящую сентиментальную революцию. В отличие от многих других путешественников и обозревателей, Уильям Ричардсон был особенно обеспокоен тем, что в России господа могут принудить своих крестьян к браку.
Браки такого рода не могут приносить счастья. Ни муж, ни жена не будут усердны в сохранении супружеской верности: оттого низшие классы так неправдоподобно разнузданны. В подобных обстоятельствах не приходится ожидать от них особой заботы о детях[207].
Для Ричардсона и чувства стали мерой цивилизованности. Он развивает эту тему в своих «Замечаниях на последствия деспотизма», где мотивы из Лукреция переплетаются с британским взглядом на эту проблему:
Испытываешь некоторое удовлетворение, вспоминая, что, тогда как другие нации стонут под ярмом рабства, жители наших счастливых островов наслаждаются истинной свободой более, чем любая из ныне существующих или когда-либо существовавших наций. В прочих же отношениях созерцать угнетенное и страдающее человечество, размышляя о несчастьях и нравах рабов, не слишком приятно. Несчастные, отверженные рабы![208]
«Некоторое удовлетворение» подобного рода мог испытывать всякий путешественник, познающий превосходство собственной цивилизации, сопоставляя ее с Восточной Европой. Ричардсон тем временем продолжает свой сентиментальный анализ русского рабства:
Несчастные, отверженные рабы, которым отказано в правах человека, едва ли не в правах разумных существ! Они обязаны трудиться, терпеть трудности и самые тяжкие страдания… От самого рождения они во власти хищных властителей, которые могут их продавать, истязать или употреблять на любых работах по своему усмотрению. У них нет собственности, нет дома, нет ничего, что их горделивые господа не могли бы захватить и объявить своим. Конь или бык выбирает себе подругу в соответствии со своими склонностями; русские лишены и этой привилегии. Лишь только они достигнут зрелости, их могут насильно женить на любой женщине по выбору собственника, чтобы, продолжая плодить рабов, они сохраняли и множили его доход. В подобных семьях нет ни супружеского счастья, ни родительской или сыновней привязанности. Не может быть верности там, где муж и жена ненавидят друг друга или друг к другу равнодушны. Муж не заботится о детях, мать не всегда привязана к ним, бедный безвинный малютка совсем заброшен… Те, кто выживают, едва ли лучше дикарей. В ранние годы нежная привязанность не смягчила их сердца, не придала им человечности[209].
В финальном пассаже о лишенном «нежной привязанности» в «ранние годы» «бедном безвинном малютке» Ричардсон подводит итог пагубным последствиям рабства на основании недавно предложенной Руссо теории о сентиментально-мистическом значении детства. Чувствительность, недостаток которой лишает ребенка «человечности», делает его «дикарем», становится основным мерилом цивилизованности.
Если Маршалл сравнивал русских крестьян с «неграми на наших сахарных плантациях», то Ричардсон предложил сравнение с перуанскими инками. Сцены угнетения, которые он «слишком часто наблюдал», подвигли его на сочинение поэмы об ужасах рабства: «Так, благодаря иберийцу, безвинные племена перуанских джунглей обрели человеческие черты»[210]. Курсив в данном случае подчеркивал саркастический тон предложения, поскольку Ричардсон полагал, что порабощение эти черты стирает: «Эти бедняги, эти несчастные, которых покупают и продают, бьют, заковывают в кандалы, непрестанно погоняют, в конце концов теряют все человеческое»[211]. Они могли и не ощущать последствий своего эмоционального отупления, становясь безразличными родителями и супругами. Описывая положение рабов, Ричардсон обращался не к ним самим, а к своим английским читателям, способным оценить важность супружеской и сыновней привязанности. Когда в XIX веке Гарриет Бичер-Стоу описала ужасы рабовладения в «Хижине дяди Тома», она взывала к сознанию современников, используя те же самые темы: разлучение жен и мужей, родителей и детей.
От «Замечаний на последствия деспотизма» Ричардсон перешел к «Национальному характеру русских». Их главный недостаток — не в отсутствии эмоций, поскольку, как он сам признавал, «они чувствуют очень живо». Проблема в том, что русские не могут разумно формулировать «общие правила поведения» (такие, например, как обязательность супружеской и сыновней привязанности) и управлять своими «переменчивыми эмоциями». Согласно Ричардсону, русские не знали меры в страсти и обмане, насилии и отчаянии, проявляя таким образом свою «крайнюю чувствительность, непокорную и неподвластную разуму». Русские «редко предвидят будущее или оглядываются назад», становясь поэтому «бородатыми детьми, подвластными лишь данному мгновению». Без помощи «настойчивого иностранца», который бы «воспользовался их временным воодушевлением», в России никогда не произойдет «великих перемен»; в армии «неуправляемую чувствительность» нужно «исправлять» посредством «строгой дисциплины»[212].
Тем не менее подлинное преображение национального характера русских возможно только в том случае, если они «приобретут полную личную безопасность и безопасность своей собственности», то есть если рабство будет уничтожено. «Бессмертной будет слава того монарха, который восстановит двадцать миллионов человек в правах разумных и рациональных существ», — писал Ричардсон; однако он не советовал Екатерине гнаться за подобным бессмертием. Освобождение должно быть долгим и постепенным, в противном случае «множество грабителей и насильников обрушится на человечество». По мнению Ричардсона, «прежде чем рабы получат полную свободу, они должны научиться осознавать, ценить и использовать это благо». Век Просвещения придерживался неоднозначных взглядов на проблему рабства, о какой части света ни шла бы речь, и Ричардсон с его колебаниями был вполне сыном своего времени. «Я заканчиваю свои утопические рассуждения, — подводил он итог, — и лишь надеюсь, что та малая доля человечества, которая наслаждается истинной свободой, будет ее хранить и использовать должным образом». Обнаружив в Восточной Европе рабство, путешественник еще раз осознал превосходство собственной цивилизации. Ричардсон покинул Россию в 1772 году, убедившись, что русские могли бы стать «уважаемой нацией», если бы удалось «научить их действовать на основании твердых принципов»[213].
Сочинение Кокса было издано в 1784 году, в один год с книгой Ричардсона. Оценивая «настоящее состояние цивилизованности в Российской империи», Кокс сообщал, что разочаровался в надеждах, вызванных было петровскими реформами.
Хотя эта нация, в сравнении с прошедшими временами, и достигла больших успехов на пути совершенствования, все же преувеличенные рассказы о распространившейся по всей империи цивилизованности, которые я слышал и читал, заставили меня ожидать более утонченных манер, и, должен признаться, я был изумлен варварством, в котором большинство населения до сих пор пребывает[214].
Сравнение «манер», таким образом, позволяло вообразить шкалу сравнительной цивилизованности, шкалу «успехов на пути совершенствования», измеряя достижения наций относительно их собственного прошлого и других народов. «Распространение цивилизации среди многочисленного и рассеянного на большом пространстве народа, — писал Кокс, — не может быть минутным делом и достигается только благодаря постепенным и почти нечувствительным улучшениям»[215].