Сергей Сергеев-Ценский - Обреченные на гибель
— Простите! — сказал тихо корнет, тоже вставая.
Глядел он прямо в ее темные глаза (теперь ставшие розовыми от возмущения) своими светлыми (теперь ставшими совсем ребячьими) и держал руки "смирно".
— Маль-чиш-ка! — протянула она с большим презрением. — Еще ухаживать суется!.. Провожать из театра!.. Офи-цер тоже!.. Драгун!..
Она глядела на него со слезами на глазах, но совершенно уничтожающе; он молчал.
— А хоть бы даже я и кокотка была, — что же вы женщину и защитить не хотели?.. Пусть ее бьют на ваших глазах, да?.. Пусть бьют?
И вдруг:
— Когда нас знакомили тогда в театре, вам ведь сказали, что я гимназистка?.. Вы не поверили?.. Ага!.. А теперь здесь зачем?
— Ждал вас, — сказал он очень застенчиво.
И был такой у него почтительно убитый вид, что она усмехнулась:
— До-ждал-ся!
И, оглянувшись быстро кругом, села на скамейку снова, приказав ему:
— А вы извольте стоять!
Он звякнул на месте шпорами.
— Впрочем, — передумала она, — тянуться мне на вас смотреть!.. Садитесь уж…
Он сел рядом.
— Вы помните физику? — спросила она учительским тоном. — Или уже забыли?
Он только еще хотел что-то ответить, сначала шевельнув пухлыми губами, но она уж перебила усмехаясь:
— Вы пишете стихи?.. Признавайтесь!
— Нет… Не пишу стихов.
— Ну, врите больше… Конечно, при вас и теперь тетрадочка!.. А физику помните?
— Кое-что помню, — уже улыбнулся он, обнажая сразу все белые зубы…
— Помните — "сообщающиеся сосуды"?.. Физик меня сегодня вызвал… "Начертите, говорит, на доске!" — Я, конечно, две черты так, вертикально, — один сосуд, еще две черты — другой сосуд… Ну-с, и сообщение… — она махнула перед собой рукою. — Подходит физик к доске… А у него глаза кислые-кислые: такие… (она сощурила глаза) и рот на бок (она скривила рот). "Ага, говорит, теперь, наконец-то, я понимаю, почему говорят: "чтоб тебе ни дна, ни покрышки!.." Это вот ваши сосуды и есть!.." Я, конечно, говорю: "Если вы смеетесь, то я, говорю, продолжать ответа не буду!" — "Как же, говорит, в таких сосудах может держаться жидкость, если в них дна нет?" — "Может быть, это и печально, говорю, только совсем не смешно!.." Как все — захохочут!..
— Двойку поставил? — осведомился драгун.
— Ну да, — еще чего, — двой-ку!.. У меня двоек не бывает…
И тут же внезапно:
— Ради меня остался!.. Скажите!.. Так я и поверила!.. Напрасно приняли меня за такую дуру!..
И вдруг, еще внезапнее:
— Меня так тогда мучили целый день!.. И брат, и мама!.. И чтоб я это когда-нибудь простила вам?.. Никогда не прощу!
Но тут же очень пристально пригляделась она к этим губам его, мягким на вид и теплым, которые целовали ее тогда, ночью, в тени поднятого, густо смазанного экипажного кожаного верха, к этим губам, целовавшим ее безудержно, взасос, до боли, и появилась к ним, к неправильно очерченным, еще мальчишечьим губам большая почему-то нежность: может быть, ее первую целовали так эти губы?.. Потом будут целовать, конечно, многих еще, но ее все-таки первую!.. Потом будут целовать многих еще, но только ее т а к…
На лбу, обветренном, выпуклом лбу, лихо державшем фуражку, кожа у него шелушилась около редких бровей, над переносьем… Левая рука его, ближайшая к ней, была широкая в запястье, и, глядя на эту руку, она добавила:
— Вы, конечно, сильнее Володьки, моего брата, а вы… бежали постыдно!
И тут же:
— Вы зачем хотели переводиться в Киев?
— Мои родные там: мать и сестры.
— Ах, у вас есть сестры!.. Много?
— Две.
— Значит, вы и переведетесь!.. Раз две сестры, значит, переведетесь, конечно!
— Почему же? — в первый раз улыбнулся он длинно: — Разве с сестрами так уж весело?
— Еще бы!.. Вы их будете водить в театры… и привозить домой на извозчиках…
И тут же:
— У вас, говорят, очень строгий командир полка?
— Полковник Ревашов?.. Не-ет!.. Он любит, конечно, покричать, но… нет, он не из строгих…
— Рас-сказы-вайте!.. А сколько раз сидели на гауптвахте?
— Что вы! Что вы!.. Офицера посадить на гауптвахту?.. Это очень редко бывает!
— Какой же вы офицер?.. Вы — юнкер!
— Был юнкер, — теперь корнет… Не оскорбляйте…
— Ишь тоже!.. "Не оскорбляйте"!.. Буду оскорблять!.. Нарочно буду!..
И вдруг:
— Сейчас же извольте проводить домой, а то я есть хочу!
— Хорошо. Пойдемте.
Встал и левой рукой поправил гремучую шашку.
— Са-ди-тесь уж!.. Как вы оттуда поедете? Там ведь у нас нет извозчиков… А Володька — он ходит около дома и ждет… Садитесь, что ж вы торчите?.. Я в этом скверике люблю сидеть. Мы с братьями младшими, когда маленькие были, здесь в серсо играли и на деревья лазили… Особенно я вот на тот дуб любила лазить… Раз чуть не упала: зацепилась платьем и висела вниз головой… а красильщик какой-то с кистями шел мимо и снял… Так я тогда испугалась!.. Даже и теперь еще чуть где свежей краской пахнет, я соображаю: иду я, сижу я или вишу вниз головой?.. Мне тогда лет восемь было… Нас всего четверо, и до того мы бедокурили, что папа так нас и звал: уксус от четырех разбойников… Есть такое лекарство от зубов… Не верите?.. Что же вы смеетесь?.. Нарочно зайдите в аптеку, притворитесь, что у вас зубы болят, и спросите: "Дайте, пожалуйста, уксуса от четырех разбойников на гривенник!.." И вам дадут… Не верите?.. Попробуйте!..
Корнету нравилась болтовня девочки, — почти девушки, — корнету нравилось солнце, хоть и зимнее, но яркое, и рыжие, теплые на вид дубы, точно корявые мужики в овчинных тулупах… Он достал портсигар, серебряный, с золотой монограммой, и, дотронувшись до козырька, улыбаясь, спросил вежливо:
— Вы разрешите?
— На свежем воздухе разрешения курить не просят!.. Обратитесь к вашему полковнику, чтоб он вас научил хорошему тону… Кстати, он, кажется, холостяк, ваш командир?
— Он вдовец… А вдруг дым вам неприятен?
— Отвернитесь, и все… Вдовец?.. Послушайте, — он не может ли… Вот хорошо, что я вспомнила!.. Ведь он все-таки знаком с губернатором… Я думаю, он это может…
— Что может?
— У меня есть брат, и он сидит!.. Мальчишка еще, — и уж сидит… Вы понимаете? Здесь, в тюрьме… Политический!.. Ну, какой он там политический?.. Он просто Колька!.. А его из шестого класса выгнали за политику… Если бы не мама, его бы, впрочем, не взяли… А то — обыск, какие-то брошюрки… Одним словом, его хотят выслать в Якутку… знаете? Где на собаках ездят…
И неожиданно для нее самой вдруг на глаза ее вновь навернулись слезы. И смотрела она этими большими от скопившихся слез глазами уже умоляюще, отчего корнет вновь пристыженно покраснел, и то, что он сказал в ответ, было совершенно бессвязно:
— Я, право, не знаю… Может ли наш командир!.. В отношении политиков, — там ведомство особое… И с этим, говорят, очень строго…
— А вы почем знаете?.. Это вам так кажется, а ему, может быть, очень просто даже… Может, они товарищи с губернатором…
— Как же мне обратиться к нему с этим? — Корнет даже курить перестал и наморщил редкие брови. — Нет, я никак не могу этого…
— Ага!.. Не можете?.. А ждать меня здесь могли?.. Как ваша фамилия, кстати?..
— Жданов… Корнет Жданов…
— Жда-нов? Оч-чень мило придумано!.. Это вы сочинили, когда меня ждали?.. Ну, хорошо, все равно. Я вас и не прошу ведь за Колю просить: я сама просить буду…
— Это, конечно, другое дело… Вы знаете, о чем просить, и все… А я, — посудите сами: служу, ношу мундир, и вдруг… Да от меня даже и просьбы такой не примут!.. Вы, конечно, другое совсем дело…
— Так вот что, корнет Жданов… или как вас там…
— Не верите?.. Вот читайте!
Он повернул к ней портсигар той стороной, по которой шла золотая новенькая ликующая фигурной прописью надпись в два слова: корнет Жданов.
— Хорошо, а почем же я знаю? Может быть, вы нашли это, или в карты выиграли, или купили? — не сдавалась она. — Ну, все равно… Я сама пойду к вашему командиру, только вы скажите мне, когда он бывает дома и когда он не злой…
Узнавши от Жданова, что Ревашов бывает и дома и не злой часов в семь вечера, за чаем, Еля встала и сказала важно:
— Если хотите еще раз меня увидеть, то подождите как-нибудь здесь, когда я буду идти из гимназии. Только лучше всего не на этой аллее, а на той…
Он благодарно взял под козырек, и она пошла, кивнув ему головкой, полной новых и очень значительных надежд.
Полковник Ревашов жил на холостую ногу, но в большой дорогой квартире и при трех денщиках: поваре Зайце, кучере Мукало и вестовом Вырвикишке. Несмотря на свою великорусскую фамилию, полковнику нравилось почему-то называть себя малороссом и говорить о себе: "мы, хохлы"…
Он был еще и не так стар — лет пятидесяти двух, не больше, и имел еще бравый вид. Пышные, в два кольца, усы, красил в рыжие, а на голове нечего уж было красить: что оставалось еще волос между теменем и малиновой шеей, аккуратно через три дня на четвертый брил Вырвикишка и гладкий сияющий шар головы обтирал одеколоном, а тяжелые щеки и двойной подбородок свой брил ежедневно сам полковник…