Алексей Югов - Шатровы (Книга 1)
Провожая их, лесничий успел шепотом предостеречь Шатрова: лесники-объездчики донесли ему на днях, что недалеко от лесничества, за большим болотом, они видели двух разыскиваемых полицией местных дезертиров.
Шатров сказал ему на это, что уж этих-то несчастных бояться нечего: сами глаза человеческого страшатся, кроются, как звери лесные.
- А вообще... - И, не договорив, потому что вышла наконец усаживаться в ходок Елена Федоровна, он только похлопал себя по карману шаровар, где лежал у него браунинг.
Светло-русая и зеленоглазая, с зеленой бархоткой у белого, полного горла, в белой легкой кофточке, заправленной под простенькую черную юбку, лесничиха невольно привела ему на память уже утвердившееся за ней: Лесной Ландыш.
На светлых, тонких волосах была повязана у нее светло-зеленая прозрачная косынка, концами кзади. Лесничиха, по-видимому, ничуть не берегла свое лицо от загара, но он был очень легкий, перебивался нежно-алым румянцем, и от ее пышногубого, слегка удлиненного лица, от чудесных, белых, влажно сверкающих зубов веяло юностью и здоровьем.
Они ехали бором. Земля принялась за род свой! Земля буевала. Зелень травы, кустов и всего широкошумного, хвоевеющего бора вокруг с каждым днем все мужала. Сильно пробивалось в ноздри сквозь сырой запах трав сухое, жаркое благоухание сосен.
В бездонной, словно бы выгоревшей от зноя голубизне неба инде стояли недвижно светоносные, бело-блистающие, словно бы тесаные глыбы, облака.
А дорога - бором, бором и бором. А под колесами - песок, песок и песок...
Пески отсвёчивают, зноят. Оборотишься, глянешь из ходка на задние колеса - и сыплются, и сыплются, текут нескончаемо две песчаные струйки по обе стороны сверкающего на солнце железа.
Если бы не бором ехать - зной истомил бы!
И снова Шатров досадовал на себя, что согласился на просьбу лесничего: один, подъезжал бы теперь к станице! Да и приходилось волей-неволей, из приличия, занимать ее разговорами. А в такой зной хорошо ехать одному, молчать, вспоминать, думать...
Беседовали о разном:
- Не надоело вам лесничать, Елена Федоровна?
Оборотилась к нему своим трогательно чистым ликом, повела ясным оком - озарила ему лицо. Улыбнулась. Ямочка на левой щеке, пытливо-доверчивый взгляд, и так странно делается, когда прозвучит ее грудной, неожиданно низковатый, как воркование горлинки, голос:
- Что вы, что вы, Арсений Тихонович! Я все лесосеки с мужем объездила. Могла-бы сама делянки отводить. Весь лес знаю - не хуже объездчика.
- Вы не лесоводка?
- Нет, я только гимназию окончила. А цветы люблю. Особенно ландыши... - И тут же с грустью добавила: - Только мало их стало возле нашей усадьбы, почти исчезли. Должно быть, не я одна люблю их!
- Нет. А просто очень сухой бор возле вас.
- Да?
- Конечно. А ландыш, он любит тень, сырые места, затемненные.
Она обрадовалась столь немудреному "открытию":
- Да, да!.. Ландыши - всегда в тени. Я тоже заметила... Но вообще скучать мне некогда. Сеня обещает мне выстроить теплицу, свою личную. Привыкаю к хозяйству: дом, огород, а теперь одних коров сколько!
О чем только не перебеседовали они, коротая путь! О бабке-знахарке Василисе, что заговаривает кровь, и об основах банковского кредита; о строительстве речных плотин и об отлучении Льва Толстого от церкви; о первых взлетах Уточкина, которых свидетелем был когда-то Шатров в Петербурге, и о старинном танце фурлана, которым папа римский советовал высшему обществу заменить "не благолепное" танго.
И только о войне старались не говорить.
Коснулись и музыки, и театра, наконец заговорили о живописи. Это произошло само собою: глядя на необхватные, красные стволы сосен, с отстающей сухой, розовато-прозрачной пленкой, заговорили о Шишкине. Вспомнили Третьяковскую, Эрмитаж, Щукинский музей. Оба не бог знает какие были знатоки в живописи, и разговорились так просто: у кого кто любимый художник, какая картина любимая, что запомнилось.
И Шатров чуть было не сказал, не подумавши, что его любимая - это тициановская "Даная". Но взглянул вовремя на ее большие, с жадным вниманием к старшему устремленные на него глаза, на ее полуоткрытые губы и не посмел: соврал, сказал, что*"Боярыня Морозова".
Прошло часа два пути. Пустынна была лесная дорога: ни одного встречного!
Она изнемогла. Он видел это. Остановил черную от пота золотисто-гнедую кобылицу.
Лесничиха вопросительно глянула ему в лицо. Он сказал:
- Зной. Пески. Надо дать лошади выкачаться. Давно не выезжал на ней: зажирела, застоялась... Устали?
- Немножечко.
- А вы разомните ножки.
- И правда.
Она выпрыгнула из ходка, радостная, словно из тюрьмы вырвалась. Стояла и дышала, дышала, в стороне от дороги, в густой тени. И вдруг послышался ее звонкий, полный счастья голос:
- Боже! Ландышей, ландышей сколько!
- Да, здесь они должны быть: тут поблизости озера маленькие.
- А можно мне отойти немножко?
Он улыбнулся: спросила, совсем как девчонка-школьница у отца.
- Прогуляйтесь, Только прошу вас, очень прошу: не отходите далеко. Знаете, как легко заблудиться в лесу!
- Что вы? - Засмеялась: - Это ведь н а ш лес!
- Лес-то ваш, да звери в нем чужие.
- Что за звери? Медведь?
- И медведь. А есть и волки. Ваш же собственный супруг зовет меня зимой облаву на них устроить.
- Ну, авось ничего!
Он отпустил ее, но еще раз взял с нее слово, что далеко не пойдет и время от времени станет подавать голос - аукаться. А если он окликнет ее - немедленно отвечать.
И она скрылась в бору.
Сколько-то раз она подала голос, и он ей ответил. Он успокоился, занялся лошадью. Прошло минут двадцать. Он снова позвал ее. Долго вслушивался. Ответа не было. В тревоге, он вошел дальше в бор, по ее следу, и снова зычно крикнул, приставя ладони трубою. Глухо! Только бор шумит в знойной тишине - ровным своим, могучим, извечным веянием-шумом...
"Да что же это такое?! Не может же не услыхать: ведь во всю мощь ору! И отойти далеко не могла... А ну, еще, еще позову!.." И Арсений Тихонович, уже не стыдясь отчаяния в своем голосе и, словно бы неистовой, никогда-то ему в жизни не свойственной мольбы, стал звать ее, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, начал кричать со всей силой, которую придает своему голосу мать в испуге, что сейчас вот, по ее неизбывной до самой могилы материнской вине, взятый ею по ягоды ребенок отстал, заблудился и уж не отыщется, погинул в темном лесу...
...Звал - и вслушивался, звал - и вслушивался, замирая: так, что весь необъятный бор как будто входил в его неимоверно расширившийся, чутко напряженный слух. Отдаленный хруст преломившейся сухой веточки, легкий, глухой стук упавшей на мох сосновой шишки - даже и те были слышны ему. Так неужели бы он не услыхал, если б только она отзывалась?!
И вдруг ужасом охлынуло ему сердце. На лбу выступил пот. "Боже мой... нет, нет!.." От представившегося ему в сознании ощутил вдруг неимоверную слабость - так, что вынужден был схватиться за ствол сосны. Постоял так немного. Отпустило... Шатровское привычное самообладание вернулось к нему. Распрямился. Почти с гневом на самого себя сдвинул брови. Чуть не вслух начал успокаивать себя, придумывать простые, самые естественные, ничуть не страшные объяснения тому, что Елена Федоровна не откликается: мало ли что - отклонилась в сторону... ветер относит... изменились условия для звука - овраг какой-нибудь, деревья густые преграждают путь звуковой волне... Да эта дура, вероятно, и отвечает ему, но слабым, негромким голосом, а ей кажется, что он ее непременно должен слышать. И вдруг издевательски, с горечью, почти вслух подумалось: "А может быть, о н и спокойненько себе ландыши изволят собирать!" И представилось ему, как выходит она из лесу с букетиком, да еще, оказывается, для него и собранным, и в своей наивности даже и не подозревает, что она заставила его пережить!
Страх за нее не проходил. Напротив. И казалось бы, вопреки всем здравым, простым и только что принятым объяснениям, сами собою вторгались в душу, зримо впяливались в сознание ужасающие, омерзительные картины ее гибели после надругательства над нею. "А что ж! Попадись она этим двум дезертирам, затравленным, загнанным, как звери, оторванным от семьи, разве пощадят? Да и тело ее упрячут так в этой чертовой глухомани, что и не найти! Он ругал вслух и себя, и ее, и лесничего.
Шатров провел лошадь с экипажем поглубже в лес, разнуздал Гневную и привязал ее к дереву не только за повод, но еще и на веревку. Затем вынул и проверил еще раз браунинг, дослал пулю в ствол и поставил на предохранитель.
Вглядываясь вперед и во все стороны, он время от времени останавливался, кричал во всю силу легких, и вновь, и вновь прислушивался.
Глухо. Ни отзвука, ни ответа. Шумит бор...
Почти стон вырвался у него:
- О-о! Ну, будь бы ты моя дочь - отхлестал бы я тебя тут же, в бору, прутиком по голой ж...! И зачем, и зачем только я, старый дурак, не отказался!