Истинная правда. Языки средневекового правосудия - Ольга Игоревна Тогоева
«– Увы, мой господин, вы сами себя мучаете, а вместе с тем и меня.
– Я вовсе не мучаю себя, но я весьма удивлен тем, что вы мне рассказываете, и я не слишком этим удовлетворен. А потому я хотел бы от вас узнать подлинную правду о тех фактах, о которых я вас уже не раз спрашивал.
– Правда в том, что мне больше не о чем сказать, кроме того, что я уже вам рассказал» (GR, 239)[310].
Однако в окончательном приговоре по уголовному делу уважительное «вы» могло заменяться на уничижительное «ты»: «Ты, Жанна, обычно называемая Девой, была обвинена»[311], «Мы заявляем, что ты, Жиль де Ре, найден виновным в ереси»[312]. Как отмечала Ф. Мишо-Фрежавиль, речь в этом случае шла вовсе не о попытке каким-то образом сблизиться с обвиняемым, завоевать его доверие или, напротив, оскорбить его или унизить. По ее мнению, мы имеем здесь дело с обычными формульными записями приговора[313]. Обращение на «ты» свидетельствовало, что вина человека доказана, что он признан преступником, которого надлежит исключить из социума – причем сделать это еще на уровне текста: «…и будешь ты повешен высоко и далеко от земли, чтобы ты понял, что эта земля, которую ты не побоялся осквернить, отныне не дарует тебе ни укрытия, ни поддержки»[314].
Однако, чтобы отторгнуть негодного члена общества, недостаточно было превратить его в объект отношений, поставить в подчиненное положение во время самого процесса. Чтобы сомнений в принятом решении не возникало, чтобы окружающие вслед за судьями сочли обвиняемого «достойным смерти (dignes de mourir)», следовало создать его соответствующий портрет. При этом судьи менее всего были заинтересованы в том, чтобы рассказывать о жизни обвиняемого. В большей степени они были склонны описывать его личность, особенности психики, чувств и поведения[315]. И самым простым, но от этого не менее действенным методом для создания психологического портрета преступника было использование уже знакомых нам пустых знаков. Условно их можно разделить на три группы.
К первой относились топосы, указывающие на прошлое обвиняемого, на особенности его характера. Типичными являлись отсылки к «трудному детству», «плохому воспитанию», «дурному нраву», которые могли даже стать изначальной причиной помещения человека в тюрьму. Так, в 1377 г. Парижский парламент рассмотрел апелляцию, в которой сообщалось, что истца арестовали и пытали только потому, что он был известен «дурным нравом»[316]. В деле Жиля де Ре упоминалось, что он почувствовал тягу к преступлениям «с самой ранней юности… по причине плохого воспитания, полученного им в детстве», что он всегда был «натурой утонченной» и что «он совершал всевозможные жестокие поступки, подчиняясь собственным желаниям, для своего удовольствия» (GR, 242–243).
Ко второй группе пустых знаков относились указания на образ жизни обвиняемого – «дурной», «скандальный», «развратный». Естественно, что конкретные детали такого поведения никогда не раскрывались. Например, в деле, рассмотренном Парижским парламентом в 1355 г., говорилось, что один из возможных виновников убийства известен своим «дурным образом жизни», а потому расследование нужно начать с него[317]. В обвинении, выдвинутом против парижской сводни, указывалось, что она принимала у себя мужчин и женщин «дурного образа жизни»[318]. Да и сами средневековые сутенерши, если довериться судебным протоколам, всегда отличались «развратным образом жизни»[319]. В деле 1357 г. «скандальный образ жизни» наравне с воровством стал поводом для ареста[320], а в деле 1369 г. никаких других причин, кроме указания на «отвратительную репутацию и образ жизни», для ареста вообще не потребовалось[321].
К характеристикам образа жизни обвиняемого относились также указания на то, что он является «бродягой» (vagabond), т. е. не имеет постоянного места жительства, заработка и имущества. «Бродягой» могли назвать и экюйе, нанявшегося на службу к истцу, и незаконного отпрыска местного сеньора, и каменщика, и наемного рабочего, и ткача[322]. Впрочем, справедливости ради стоит заметить, что иногда, особенно к концу XIV в., определение «бродяга» могло соответствовать действительности. Частое упоминание людей этой категории на страницах регистра Шатле было связано с усилиями королевского законодательства того времени, направленными на изгнание из городов (прежде всего, из Парижа) нищих и попрошаек, которых власти пытались привлечь к сельскохозяйственным работам[323].
Точно так же не всегда являлось пустым знаком и выражение «убийца и вор», относившееся к третьей группе характеристик обвиняемого – по его сфере деятельности. Однако в некоторых случаях это выражение не описывало действия человека и, соответственно, не имело никакого конкретного содержания. Так, например, в апелляции, поданной в Парижский парламент в 1354 г., истец жаловался на местного прево, посадившего его без всякой на то причины в тюрьму – «вместе с убийцами и ворами»[324]. Вне всякого контекста судьи могли заявить, что «упомянутый мессир является также убийцей и вором»[325] или сослаться на показания другого заключенного: «Пьер Гошье был заключен в Шатле по доносу Адена Бребиа, сказавшего, что он вор и убийца»[326].
К этой же группе пустых знаков следует, очевидно, отнести выражения типа «[обвиняется]… и в других преступлениях (autres crimes)»[327] или «…в ужасных преступлениях (crimes enormes)»[328]. Утверждения эти не несли никакой информации, однако указывали на единственно возможную трактовку событий: если человек подозревался в каком-то одном преступлении, он, без сомнения, совершал (или был способен совершить) и что-то еще, столь же противозаконное. При этом неизвестный состав этих «других», «ужасных» проступков, их неназванность являлись самым важным их качеством, поскольку заставляло думать о страшном, о невообразимом.
Думается, что именно к таким «пустым знакам» относилось выделенное Жаком Шиффоло понятие «непроизносимое» (nefandum). Французский историк настаивал на том, что данное явление было связано с процессом признания обвиняемого, с процессом говорения, проговаривания всех возможных и невозможных преступлений. Институт обязательного признания был введен в средневековом суде, по мнению исследователя, именно для того, чтобы сделать «непроизносимое» доступным и гласным[329]. Однако, на мой взгляд, выражения «другие преступления», «ужасные преступления», «преступления, о которых невозможно рассказать (nefandissima facinora)»[330], столь часто используемые в судебных протоколах, не нуждались ни в каких разъяснениях. Они были