Коллектив авторов - Россия, Польша, Германия: история и современность европейского единства в идеологии, политике и культуре
Основываясь на прецеденте Люблинской унии 1569 г., польские публицисты рисовали заманчивые картины «тройственной унии» трех монархий – польской, литовской и русской, равной по могуществу ас сирийской и византийской державам и Римской империи. Такое государство простиралось бы «от моря – до моря» (от Каспия – до Северного моря[373]). Только в этом контексте можно правильно истолковать стереотипный перечень «выгод» от польско-русской унии, приводимый в проектах как конца XVI в., так и первой половины XVII в.
Рассмотрим аргументы авторов в пользу «тройственной унии» в порядке частоты их применения в источниках. Во-первых, возвращение Речи Посполитой территорий, отторгнутых от нее и присоединенных к Московскому государству (так называемых авульсов). В этом случае царь возвращал бы их некоторым образом «сам себе», например, как княжество, пожалованное своему сыну и на ленном праве присоединенное к Речи Посполитой (подобно Прусскому княжеству). Во-вторых, устранение конкуренции Нарвы с Гданьском в балтийской торговле и развитие транзитной торговли через Литву. В-третьих; уния государств открывала бы перспективу унии православия с католицизмом. Начало могло быть положено переходом в католичество царевича как электора, а в дальнейшем – вероятно, и его подданных. В-четвертых, создавалась бы возможность приобретения польской знатью как более цивилизованными и достойными подданными исключительного влияния при московском дворе. В-пятых, уния с Москвой давала шанс на восстановление былого военного могущества Речи Посполитой. В этом случае царь давал бы деньги (nervum belli) на содержание объединенных вооруженных сил и выставлял бы пехоту, а поляки – конницу. Это позволило бы не только обеспечить общую безопасность, но и дало бы возможность совместного наступления на турок и татар[374].
Все эти выгоды носили экономический, а не идеологический характер. Трудно усмотреть в них проявление польского экспансионизма. Ныне они кажутся нам абстрактными, а история показала их нереальность. Такими же их видели и современники, объяснявшие это, прежде всего, двумя причинами. Первая заключалась не только в статусе православия как государственного вероисповедания в России времени царя Алексея Михайловича, но и в том, что Святой престол и польские епископы априори исключали кандидатуру московского правителя на польский трон. Вторая причина основывалась на благоразумной осторожности, ибо нельзя было поручиться, что избранный польским королем русский царь сохранит в неизменном виде общественный и политический строй Речи Посполитой.
Русско-польская уния означала бы на практике поглощение Речи Посполитой Россией, превращение «вольной элекции» (свободного избрания короля шляхтой) в пустую формальность и de facto преобразование польско-литовского государства в наследственную монархию и навязывание польской шляхте «московской неволи», а отнюдь не приобщение московского дворянства к польским шляхетским вольностям. Такие возражения настойчиво выдвигались противниками «тройственной унии» – начиная с Яна Димитра Соликовского во время первого бескоролевья[375] и кончая великим коронным канцлером Стефаном Корыциньским[376] и подканцлером Стефаном Ольшовским[377] при Яне Казимире. История подтвердила правоту критиков проекта «тройственной унии».
Рассмотрение «альтернативного» варианта развития в истории подчас является инспиративным, и все же напоминание о проблеме «тройственной унии» представляется важным для понимания сущности федерализма как устойчивого феномена польской политической идеологии со времени Люблинской унии и вплоть до двадцатилетия между Первой и Второй мировыми войнами. Вопрос о характере и степени преемственности идеи федерализма на разных исторических этапах, разумеется, может вызывать дискуссию, подобно тому как, с точки зрения канонов классического историзма, может представляться абсурдным, несмотря на бросающиеся в глаза аналогии, сравнивание территориальных пределов Сарматии XVII в. с концепциями некоторых мыслителей славянофильского толка в XIX в., например Н.Я. Данилевского[378]. Однако в сравнительных исследованиях по истории политических идей в Польше и России подобное обращение к воззрениям раннего Нового времени может оказаться не только интересным, но и полезным, в частности, для преодоления стереотипов, хотя бы на страницах научных трудов.
Перевод с польского Бориса Носова
Л.И. Ивонина (Смоленск)
Пруссия и Россия в европейских войнах первой четверти XVIII в.
Первые две декады XVIII столетия ознаменовались тяжелейшим международным кризисом, который в историографии нередко называют Второй Тридцатилетней войной. Этот кризис проявился в двух больших европейских войнах, в дипломатическом и военном отношениях тесно связанных друг с другом: на западе – в войне за испанское наследство (1701–1714) и на северо-востоке – в Северной войне (1700–1721). Одним из связующих звеньев между ними являлась Пруссия, географическое положение и политические амбиции которой затрагивали интересы многих государств, в частности динамично развивавшейся России. Вообще отношения между Пруссией и Россией можно отнести к разряду наиболее интересных и противоречивых в ходе европейских войн, тем более что именно на это время как раз приходится подъем и России, и Пруссии. Какие же факторы воздействовали на эти отношения?
Первый из них можно обозначить как общеевропейский. В конце XVII в. Европа вновь оказалась в состоянии лихорадочного поиска стабильности. Уже начиная с 1680-х гг. на континенте среди больших, средних и малых государств наметилась существенная перегруппировка сил, смена центров политического, экономического и идеологического влияния. Новая конфигурация субъектов системы международных отношений на континенте формировалась как дипломатическим путем, так и посредством применения силы. Американский историк П. Кеннеди справедливо назвал самой характерной ее чертой на протяжении полутора столетий после Вестфальского мира 1648 г. созревание мультиполярной системы европейских государств[379]. Однако мультиполярная система сложилась отнюдь не сразу и находилась в начале XVIII в. еще в стадии становления, то есть на этапе формирования эффективной парадигмы равновесия сил.
Второй фактор, определивший характер российско-прусских отношений, можно условно назвать прусско-европейским. Свои интересы в войнах начала XVIII столетия преследовали отнюдь не только великие державы, но и второразрядные по европейской «табели о рангах» государства. Для целого ряда средних и небольших немецких и итальянских княжеств необходимо было обеспечение режима правовой защиты как в рамках международного права, так и в соответствии со статусом «чинов» Священной римской империи от возможных территориальных притязаний Франции. Такие государства, а среди них особенно Бранденбург-Пруссия, Бавария, Ганновер и Савойя-Пьемонт, стремились к повышению своей роли в мире «дворов и альянсов», к повышению статуса своих государей и их владений в иерархии европейских монархий и даже вынашивали замыслы приобщиться к компании великих держав. И в самом деле, некоторым, в данном случае Пруссии, удалось достичь своих желаний.
Вообще-то конкуренция в кругу европейских династий была старой игрой. Но со второй половины XVII в. началась всеобщая модернизация политической жизни: то было время возведения в высокий ранг церемониала на разных уровнях, проникшего в систему международного представительства и во многом определявшего положение и силу государства. В барочном мире дворы и союзы для рангов государств были почти столь же важны, как мощь их армий. К 1700 г. для всей Европы вопрос ранга и репутации приобретает новое качество. Эти понятия тесно переплетались между собой, олицетворяя, во многом благодаря Королю-Солнце, международное дворянство и дворянскую придворную культуру[380].
Третьим фактором, по аналогии со вторым, стал русско-европейский. В эпоху раннего Нового времени страны Восточной и Центральной Европы не просто конкурировали между собой за первенство, а были вовлечены в жестокую борьбу за выживание: период между 1650 и 1750 гг. являлся решающим этапом в этой борьбе. Для Петра Великого было просто необходимо одержать победу над Карлом XII и завоевать Ливонию, Эстонию и Ингрию, если он намеревался связать Россию с развитием Европы. Едва укрепившись на российском троне, русский царь поначалу вовсе не намеревался развивать активную внешнюю политику на Западе. В свое время это пытались делать Иван Грозный и отец Петра Алексей Михайлович, но в итоге потерпели поражение. Он обратился против Турции и в этом надеялся найти поддержку на Западе в конце 1680-х и 1690-е гг. Но Великое посольство царя Петра не достигло поставленных целей. Во время войны 1688–1697 гг. морские державы уклонились от предоставления помощи России, а что касается Империи, то Карловацкий мир 1699 г. по своим результатам для Леопольда I был несравним с результатами русско-турецкого мира 1700 г. для Петра I[381]. Не достигнув желаемого на юге в определенной степени благодаря отсутствию должной поддержки занятых более важными делами европейских государств, Петр обратил свои взоры на запад, к Балтийскому морю.