Вячеслав Фомин - Варяги и Варяжская Русь. К итогам дискуссии по варяжскому вопросу
Миллер уверял, что Ломоносов не может подкрепить свои «выдумки» о южнобалтийском происхождении руси «свидетельствами историй», утверждая (а этим словам советский историк С. Л. Пештич придавал огромное значение), что «ни у кого из писателей в уме никогда не было, кроме автора киевского «Синопсиса», варягов признавать за славян»[359]. В данном случае Миллер вновь поступил, если использовать выражение Ломоносова, «непристойным» для историографа «образом», ибо был в курсе существования таких «свидетельств истории». Так, Байер в статье «О варягах» привел известия «августианской» легенды, мнение С. Герберштейна о южнобалтийской Вагрии как родине варягов, заключение немецких историков XVII в. Ф. Хемница и Б. Латома, что Рюрик был выходцем из ободритского (южнобалтийское славянское племя) княжеского рода. Наконец, Ломоносов пользовался 4-м изданием «Генеалогических таблиц» И. Хюбнера (1725), представлявших Рюрика в качестве потомка вендо-ободритских королей. «Генеалогические таблицы» Хюбнера имелись в Библиотеке Академии наук[360], и Миллер, несколько лет проработав ее библиотекарем, знал, конечно, о наличии в ее фондах этого труда. Не зря в вышеприведенной характеристике, данной ему в июле 1730 г., из всех его достоинств прежде всего и выделялось именно «умение пользоваться здешней Библиотекой». В последующих работах Миллер, что показательно, уже не проходил мимо версии о выходе варягов из Вагрии и «мекленбургских писателей», выводивших Рюрика от ободритских князей[361].
Ломоносов, акцентируя внимание на том факте, что Перуна «почитали, в поганстве будучи, российские князья варяжского рода», а культ его был распространен на славянском побережье Балтийского моря, пришел к выводу, что варяжская русь вышла именно оттуда и говорила «языком славенским»[362]. В пользу такого заключения говорят многие источники. Так, западноевропейский хронист XII в. Гельмольд называет главного бога земли вагров — Прове, в котором видят искаженное имя славянского Перуна[363]. И. И. Первольф констатировал, что четверг у люнебургских славян (нижняя Эльба) еще на рубеже XVII–XVIII вв. назывался «Перундан» (Perendan, Perandan), т. е. день Перуна, олицетворявшего в их языческих верованиях огонь небесный, молнию, а этот факт, подчеркивает А. Г. Кузьмин, предполагает широкое распространение культа Перуна и признание его значимости[364]. А. Ф. Гильфердинг отмечал, что Перуну поклонялись на всем славянском Поморье. В числе кумиров священной крепости на о. Руяне, добавляет М. К. Любавский, стоял Перунец[365]. На Южную Балтику указывает не только имя Перуна, но и характер изображения божеств, установленных Владимиром в 980 г. Вместе с тем культ Перуна, бога варяго-русской дружины, был совершенно не известен германцам[366]. Причем С. А. Гедеонов отмечал невозможность того, чтобы норманские конунги поклонялись славянским Перуну и Волосу, ибо они «тем самым отрекались от своих родословных; Инглинги вели свой род от Одина». «Вообще, — добавлял историк, — промена одного язычества на другое не знает никакая история»[367].
Прекрасное знание Ломоносовым источников, русской и европейской истории, его превосходство над Миллером и в методологическом плане позволили ему продемонстрировать стремление оппонента «покрыть истину мраком». В связи с чем он заключал, что «оной диссертации никоим образом в свет выпустить не надлежит», ибо «вся она основана на вымысле и на ложно приведенном во свидетельство от господина Миллера Несторовом тексте», и может составить «бесславие» Академии. Как показало время, Ломоносов правомерно обращал внимание и на политическую подоплеку норманского вопроса, говоря, что в диссертации находятся «опасные рассуждения», а именно: «происхождение первых великих князей российских от безъимянных скандинавов в противность Несторову свидетельству, который их именно от варягов-руси производит, происхождение имени российского весьма недревне… частые над россиянами победы скандинавов с досадительными изображениями… России перед другими государствами предосудительны, а российским слушателям досадны и весьма несносны быть должны». В этих словах и в словах, «что ежели положить, что Рурик и его потомки, владевшие в России, были шведского рода, то не будут ли из того выводить какого опасного следствия», обычно видят единственный мотив выступления русского ученого против норманской теории. Несомненно, патриотизм и эмоции в этом деле присутствовали, но они были явлениями, так сказать, второго порядка, ибо Ломоносов прежде всего выступил против фальсификации начальной истории Руси, в угоду чему совершалось явное насилие над источниками. И вряд ли ему можно вменять в вину то, что он на заре зарождения исторической науки в России встал на защиту исторической правды, желая ознакомить с ней соотечественников. Поэтому, большим смыслом наполнены слова Ломоносова, произнесенные во время дискуссии и актуальные до сих пор: «Я не требую панегирика, но утверждаю, что не терпимы явные противоречия, оскорбительные для славянского племени». Да, и на Западе, как отмечал Шлецер, в трудах по истории России говорилось «множество смешных глупостей» о ней[368].
В условиях национального подъема России понятна забота Ломоносова о ее международном престиже, зависящем не только от ее настоящего, но и от ее прошлого. О своем престиже тогда усиленно пеклись, наверное, все европейские страны, не оставляя без внимания ничего, что могло бы принести «порухи» их чести и, тем самым, уменьшить их вес на мировой арене. В этом плане показательна обеспокоенность Шумахера, которую он выразил 4 декабря 1749 г. в письме Теплову. Сообщая, что похвальная речь Ломоносова императрице на торжественном заседании Академии была принята с одобрением, он при этом подчеркнул: в ней имеются выражения, которые могут показаться обидными прусскому и шведскому правительству («прусаки и шведы также, когда вы им покажите прилагательное при сем писание, потому что они устыдятся своих жалоб против г. Ломоносова»)[369]. Опытный Шумахер, чтобы упредить возможный международный скандал, завел разговор всего лишь из-за того, что Ломоносов несколько раз упомянул о победах русских над шведами в Северной войне и войне 1741–1743 годов. Пруссию же он прямо нигде не назвал, но в его фразе о «завистнике благополучия нашего», которому Россия может ответить всей своей мощью, видят намек на прусского короля Фридриха II[370] (довольно пророческие, надо заметить, слова).
Зрела Семилетняя война, и европейские государства, зная себе цену в настоящем и свои устремления в будущем, всемерно вставали на защиту своего прошлого. И Россия не желала быть своей историей, вопреки мнению западноевропейцев, выраженному в середине XVIII в. Вольтером, «подтверждением и дополнением к истории Швеции»[371]. У нее была своя судьба, свое предначертание. А речь Миллера, указывала Н. Пономарева, могла быть использована в ряде стран во вред России. В Россию внимательно всматривалась Западная Европа, и отнюдь, справедливо подчеркивает исследовательница, не сочувственно[372]. Поэтому, Россия не могла предстать перед своими возможными будущими противниками и союзниками такой, какой ее рисовал Миллер, что полно выразил на основании отзывов академиков в своем заключении на речь Миллера Теплов: «…Автор намерение… имел представить слушателям позорище славных и великих дел российского народа… ни одного случая не показал к славе онаго, но только упомянул о том больше, что к бесславию служить может, а именно как их многократно разбивали в сражениях, где грабежем, огнем и мечем пустошили и у царей их сокровища грабили. А на последок удивления достойно, с какою неосторожностью употребил экспрессию, что скандинавы победоносным своим оружием благополучно себе всю Россию покорили (курсив издателя. — В. Ф.)»[373].
Ломоносов показал несостоятельность норманской теории также профессионально, как он профессионально показал непригодность «Русской грамматики» Шлецера в том виде, в каком она была задумана. Летом 1764 г. он сказал о незнании ее автором предмета, о «сумасбродстве в произведении слов российских», подчеркнул, что в ней «кроме множества несносных погрешностей внесены досадительные россиянам мнения», и закончил свой отзыв хорошо известными словами: «Из чего заключить должно, каких гнусных пакостей не наколобродит в российских древностях такая допущенная в них скотина». Такое неприятие Ломоносова вызвало стремление Шлецера русские слова либо вывести из немецкого, либо дать им неблагозвучное объяснение, что породило, по верному замечанию М. О. Кояловича, «нелепые, обидные для русских филологические открытия»[374]: «дева» и «Dieb» (вор), нижнесаксонское «Tiffe» (сука), голландское «teef» (сука, непотребная женщина); «князь» и «Knecht» (холоп); боярин, барин и баран, дурак[375]. В этих словопроизводствах, проистекающих из представления немцев, что русский язык есть Knechtsprache[376], Ломоносов увидел, как и в случае с диссертацией Миллера, совершенное отсутствие науки.