Как Петербург научился себя изучать - Эмили Д. Джонсон
Готовность разрешить некоторым членам неакадемического сообщества участвовать на ограниченной основе в научных форумах представляет собой типичную особенность дисциплин, связанных с идентичностью[6]. Как могут области, в которых научные исследования и стремление к самопознанию дополняют друг друга, жестко исключать новичков и энтузиастов? Специалисты-практики часто склонны поощрять людей со стороны принимать участие в дисциплине, которая поможет их самореализации. Более того, многие ценят неподготовленную речь по вопросам идентичности по другой причине: они рассматривают ее как важный первоисточник, пример того, как изучаемый тип идентичности понимают и воспринимают в масштабах общества. Из-за их относительной инклюзивности дисциплины идентичности часто продолжают напоминать популярные движения даже после того, как они в значительной степени профессионализировались. Они остаются неразрывно связаны с социальными и политическими движениями, из которых берут начало.
Чем объясняется популярность краеведения в современной России? Какие факторы способствовали росту интереса к этой дисциплине идентичности преимущественно местного происхождения в течение последних пятнадцати лет? Социальные и политические потрясения, распад Советского Союза и появление новых национальных государств и региональных организаций, несомненно, сыграли свою роль. Поскольку границы по всей Восточной Европе сместились, старые формы представления и понимания себя географически неизбежно потеряли большую часть своей актуальности. Внезапно перестав быть частью советской группы населения, россияне оказались вынуждены переоценить себя как народ: необходимо было пересмотреть свою национальную историческую концепцию, установить этнические, языковые и поведенческие границы между собой и своими соседями, найти новые символы и переоценить роль своей страны на международной арене. Что значит быть русским? Где начинается и заканчивается русскость? Как дисциплина, которая занимается и понятиями идентичности, и географическим пространством, краеведение представляет собой идеальный форум для рассмотрения таких вопросов. Оно дает россиянам возможность сформировать региональную идентичность, которая потенциально не будет искажена националистическими (и интернационалистскими) эксцессами советского периода. Будут ли понятия идентичности, сформированные благодаря краеведению, способствовать росту нового национального чувства принадлежности, с терпимым и даже положительным отношением к региональным различиям как важным проявлениям русскости? Поможет ли краеведение объединить постсоветскую Россию так же, как, по утверждению Алона Конфино, идеи и символы «хаймата» способствовали национальному самосознанию в Германии после объединения 1871 года? [Confino 1997: 9–13]. Возможно, но так же легко понять современный российский регионализм в целом и краеведение в частности как глубоко антицентристскую позицию, более способствующую дальнейшему разъединению, чем возрождению сильного и положительного национального чувства.
Изменение государственных границ и необходимость формирования новой постсоветской коллективной идентичности во многом объясняют рост интереса к краеведению в современной России. Однако нынешнему буму наверняка способствовал и другой, менее очевидный исторический фактор. Современное российское краеведение возникло в результате слияния нескольких небольших интеллектуальных и культурных движений, которые были жестоко уничтожены в конце 1920-х и начале 1930-х годов. Ведущие исследователи оказались в тюрьмах и лагерях; институты, объединения и журналы были закрыты. Эти события оказались ключевыми для самосознания последующих поколений краеведов. После смерти Сталина в 1953 году ограничения на свободу слова и страх преследований ослабли, что позволило краеведам заново открыть свое наследие. Молодые исследователи искали забытые источники как в государственных, так и в частных библиотеках и архивах; они читали книги и рукописи, написанные их предшественниками в начале XX века, и встречались с представителями старшего поколения, которые остались в живых после террора . Вдохновленные тем, что они узнали, многие в конечном счете начали понимать истории и цели краеведения в аллегорическом смысле. Они восхваляли время непосредственно перед чистками как потерянный «золотой век», оплакивали павших как «мучеников», жестоко убитых централизованным советским государством, которое по своей бесчеловечности было полностью сопоставимо с Римом, и идентифицировали себя как «выживших», миссия которых – нести особую форму просвещения в мир. В десятилетия, последовавшие за смертью Сталина, краеведы кропотливо трудились над распространением знаний и расширением краеведческой практики, но, даже добиваясь значительных успехов, были склонны воспринимать себя как нечто «маргинальное», действующее вне или даже против ведущих общественных тенденций и, по этой причине, как возможные мишени для официальных преследований. В некотором смысле российские краеведы в конечном счете приняли одно из основных обвинений, выдвигавшихся против них в обличительных речах эпохи чисток: в постсталинскую эпоху многие исследователи-практики стали принципиально рассматривать краеведение как антиистеблишмент [Лурье, Кобак 1993: 26–27].
История краеведения как мученической дисциплины и его контркультурная Я-концепция в постсталинские годы проложили путь к его быстрому распространению после распада Советского Союза. В начале 1990-х годов, когда другие области знаний пытались избавиться от наследия семидесяти лет коммунизма, краеведение упивалось своим героическим прошлым. У него был относительно небольшой институциональный багаж, и оно могло быстро реагировать на политические и социальные изменения. Ветераны-исследователи в советский период часто вели такое маргинальное существование, что их трудно было обвинить в соучастии в злоупотреблении властью. Казалось, что краеведение, тесно связанное с различными формами региональной активности и относительно инклюзивное по самой своей природе, демократичнее, чем многие более старые и устоявшиеся области знаний. Когда в середине 1990-х годов конфликт между российским центральным правительством и локальными интересами усилился и стал ключевым политическим вопросом, краеведение возобновило свою традиционную функцию форума для выражения местных идей. Даже несмотря на то, что оно расширилось и пустило новые институциональные корни, оно оставалось жизнеспособным средством выражения мнений меньшинств по важным вопросам и, следовательно, потенциально, организационным центром для новых политических партий и групп[7].
Я подробнее рассматриваю роль краеведения в постсоветской России в заключении к этой книге. Более ранние главы монографии посвящены проблеме, которую я считаю более важной: вопросу о его происхождении. Нельзя полностью понять нынешнюю форму российского краеведения, не проследив историю этой дисциплины. Для формулирования проблемы в понимании Фуко сначала нужно показать, как эта конкретная дискурсивная формация возникла из сети отношений между централизованным государственным управлением и различными региональными интересами, между публичной и частной сферами, между художественной и литературной критикой, работниками образования, научным сообществом и центральными органами планирования, между сторонниками старых и новых эстетических стандартов и систем ценностей [Foucault 1972: 40–44].
Рассказ о происхождении современного краеведения, который излагается здесь, будет сосредоточен почти исключительно на одном российском городе – Санкт-Петербурге. В этом смысле моя работа напоминает исследования немецкой идеи «хаймата» Селии Эпплгейт в Пфальце и Алона