Павел Загребельный - Диво
"Уеду, - подумал Отава, - завтра же утром уеду в Киев. Два дня - это ничто. Лучше потерять два дня, чем..."
До утра не уснул, завтракать пошел без малейшего желания, твердо решив сразу же после завтрака вызвать такси, уехать на аэродром и, купив билет, лететь, лететь.
Все разоспались после вчерашнего случая в "Ореанде", на завтрак опаздывали, и Отава подумал, что так даже и лучше. Художницы тоже не было. Отава поковырял вилкой в тарелке, отхлебнул немного чаю и вышел из столовой. Навстречу ему по ступенькам поднималась Тая. Сквозь расстегнутое белое пальтецо вырывалось наружу яркое платье, которое сразу превратило Таю в женщину буквально во всем - в каждом движении, в каждом изгибе тела, в сверкании глаз. Он остановился, вспомнилось короткое всхлипывание из ночного кошмара. Не знал, что сказать, лишь смотрел на молодую женщину, которая уверенно одолевала ступеньки высокими ногами, обтянутыми модными узорчатыми чулками.
- Вы уже позавтракали? Так рано? - сказала она довольно будничным, как ему показалось, голосом. Отаве вдруг захотелось, чтобы она повторила вчерашнее приглашение посмотреть ее этюды, пригласила его сразу после завтрака, чтобы он потом смог еще вызвать такси и успеть на аэродром до отправления рейсового самолета на Киев. Она умела читать его мысли и настроения, поэтому должна была и теперь...
Но Таисия сказала совсем другое:
- А я, видите, принарядилась. Иду в кино. Сегодня показывают "Дорогу" Феллини. Видели?
Он должен был сказать, что не видел, и сразу же напроситься пойти вместе с нею, но обида на Таю за то, что не захотела отгадать его желания, заставила ляпнуть неправду:
- Видел. Ничего особенного.
- Тогда, - она остановилась ступенькой выше Отавы и, щурясь, рассматривала его, - тогда вы пойдете и посмотрите еще раз.
- Зачем?
- А чтобы не говорили об этом фильме таких глупостей.
- Могу я иметь свое мнение? И вообще... - Он не выдержал и сказал почти умоляюще: - Могли бы вы не пойти на этого Феллини?
- Разрешите поинтересоваться - почему?
- Ну, пойдемте в другой раз. А сегодня... Я очень хотел бы взглянуть на ваши этюды.
- На мои этюды? - Тая немного заколебалась. - Ну хорошо. Но это можно и потом.
- Нет, я хотел...
- Ага, вам хотелось сейчас же. Может, мне и не завтракать?
- Да нет, позавтракайте.
- Вы разрешаете? Что же... Я подумаю во время завтрака, идти ли мне на Феллини или показывать вам эти... этюды.
- Боюсь, что вы меня можете не застать, - обиженно произнес Отава.
- Ага, решили ехать домой? И немедленно? Ну ладно. Я выпью чаю, а потом покажу этюды. Слабая женщина. Ничего не поделаешь.
Мелькнув перед глазами Отавы своим ярким платьем, она пошла в столовую.
А Отава стоял на ступеньках и растерянно улыбался всем знакомым, направлявшимся на завтрак. Что он наделал? Что натворил? И два слова, будто муха о стекло, бились у него в голове: "Преславный... пресловутый..."
Прошли врач и инженер, виновато поздоровались с Отавой. Потом внизу на ступеньках появилась квадратная фигура поэта. Интересно, что скажет этот... Поэт приблизился, снизу посмотрел на Отаву, хрипло пробормотал:
- Прости, старик. Ничего не помню.
Отава отвернулся. Никто ничего не помнит. А он что - запоминающее устройство? Кибернетическая машина "Днепр"? Преславный - пресловутый? Премного благодарен!
Тая выбежала на ступеньки, держа пальтецо в руках. Ее гибкое тело вырывалось из платья.
- Простудитесь, - сказал ей Отава.
- Зато покажу вам свое платье. Хотя забыла - вас интересуют этюды.
Она повела его в свою комнату. Длинный санаторный коридор. Дешевые копии картин на степах, ковровые дорожки, казенная показная чистота, хотя бы какой-нибудь беспорядок, который свидетельствовал бы об обыкновенном человеческом жилье.
- Так, так, - отпирая дверь, говорила Тая, - сейчас вы увидите... Покажу вам свои этюды... этюды...
Еще и не закрыв дверь, небрежно бросив на кровать свое пальтецо, Тая кинулась в угол, где виднелся этюдник и стопка полотен, натянутых на подрамники, стала выхватывать их оттуда одно за другим и почти швыряла на стол - Отаве для обозрения.
- Вот, вот, смотрите!.. Можете... вот!.. Пожалуйста!..
Четырехугольники загрунтованного полотна, большие и меньшие. Квадратные и прямоугольные. Готовые принять на себя краски и линии. Но нигде ни единого цветного пятнышка, ни единого прикосновения кистью, ничего, белая пустота. Будто заснеженная тундра.
Отава и не знал уже, куда теперь смотреть: на эти странные заготовки или на Таю. Какая-то немилая шутка. Возможно, она вчера вечером спрятала свои написанные этюды, а это просто так?
- Не понимаю вас, - сказал он нерешительно.
- Еще не понимаете? - Она выпрямилась, стала напротив него. - Ну, так вот. Не могла. Ничего не могла. Ходила в горы. К морю. Смотрела на пейзажи. На первобытный хаос. На вздыбленность. На дикий крик, жаждущий воплощения... И ничего не могла. Не могла!.. Что мне до этого? Какое мне дело до нагромождений гор и величия воды? Мазня с подтекстом или без подтекста - все это не для меня. Во мне кричат люди, вздыхают, мощно рождаются, а я... не могу...
- Что же вы делали там... в горах? Каждый день с этюдником.
- Что? Плакала.
Она посмотрела на него с близкого расстояния своими разноцветными глазами:
- Вы уезжаете? Сейчас? - Она снова посмотрела на него своими чуточку зловещими глазами, посмотрела так, что ему даже страшно стало. - Ничего. Возможно, так и нужно. Прощайте.
Подала ему руку, смотрела на него, не отрывая глаз. Отава медленно наклонился и поцеловал ей руку.
- Вежливый профессорский поцелуй, - прокомментировала она.
- Я должен ехать, - сказал Отава. - Но если бы... Если бы мы с вами познакомились чуточку раньше...
- То вы бы уехали домой еще тогда, - опередила его Тая.
- Возможно. А возможно, и нет... Я понимаю вас, когда вы так вот... Нетронутые полотна... Все понимаю... Сам не знаю почему, но чувствую, что смог бы рассказать вам... Ну, сначала о мальчике, который жил почти тысячу лет назад, а уж потом...
- Вы думаете, это помогло бы? Тысячелетием заменить нынешнее? Тем мальчиком... вас? Но простите. Счастливого вам полета. Прощайте. Идите.
Он вышел, немного сутулясь из-за своего высокого роста, а возможно, и не из-за роста. И прямо из коридора, сверкавшего казенным убранством, сняв трубку чешского цветного аппарата, который стоял на полированной монументальной тумбе, позвонил в таксомоторный парк.
И когда уже выезжал из города, увидел миндальное деревцо, которое первым зацвело здесь. Было много разговоров об этом миндальном деревце. Курортная газета на традиционном месте поместила традиционный снимок с традиционной подписью: "Цветет миндаль", но газете никто не поверил, - кому ведь неизвестно, что фотографы всегда имеют в своих черных конвертах заблаговременно приготовленные снимки на все времена года, и прежде всего для капризной весны, которая то опаздывает, то приходит слишком рано, пробиваясь сквозь снега и морозы теплым солнышком и зеленой травкой. Но кто-то там говорил, что газета на этот раз не обманывает, что он сам видел это деревцо, но было это ночью, и потому он не может точно определить, где именно оно зацвело и в самом ли деле это миндаль или, быть может, это какой-нибудь заморский первоцвет, а то и гибрид, выведенный неутомимыми селекционерами.
Теперь Отава мог убедиться, что миндаль уже зацвел. Деревцо стояло в нежной бело-розовой пене, такое нереально легкое, что боязно было протянуть к нему руку: того в гляди - снимется и улетит, как испуганная невиданная птица, оставляя эту влажную, исхлестанную холодными ветрами землю, забирая с нее величайшую радость, какая только может быть на свете.
Год 992
БОЛЬШОЕ СОЛНЦЕСТОЯНИЕ. ПУЩА
...Во оды дни и
услышать глусии словеса
книжная и ясн будет язык
гугнивых.
Летопись Нестора
В тот день, когда он пришел на свет, повсюду лежали девственно белые снега, и солнце ярко горело над ними - огромное низкое солнце над приднепровскими пущами, и таилась тишина в полях и лесах, и небо было чистое и красивое, как глаза его матери. Видел ли он эти глаза и небо в них и слышал ли ту первую тишину своей жизни? Мать родила его среди молчаливых снегов, и он поспешил подать голос. Старый дед-мороз люто ударил ему в губы, силясь угомонить первый крик новорожденного, но добрые боги велели морозу идти прочь, и первый крик прозвучал так, как и надлежало, пронзительно, неудержимо, радостно: "Живу!"
Но память жизни дается человеку не с первым его криком, а потом, она возникает в тебе, будто сотрясение, будто взрыв, и свое бытие на земле ты исчисляешь с того момента.
Для него мир начался тьмой. Глухая чернота заливала все вокруг, и он барахтался на самом дне ее, в какой-то тяжкой тине, и плакал отчаянно и безнадежно. Был он посреди бесконечной, ужасающе чужой дороги, сплошь погруженной в темноту. Ничего не знал и не видел. Ноги сами угадывали направление, ноги несли его дальше и дальше по дороге, глубже и глубже в темноту, и ему становилось все страшнее и страшнее, и он плакал горько-прегорько. Тьма затягивала его в себя, поглощала его, и он послушно шел в нее, вездесущую, и только и умел, что плакать.