Мариэтта Шагинян - Четыре урока у Ленина
В первом же зале, куда мы вошли, была устроена выставка. Спустя год в Париже я видела такую же выставку под названием "Свет и Движение" (Lumiere et Mouvement) - последнее слово левого искусства, где вся материя живописи, - полотно, картон, уголь, краски, - уже исчезла, а предмет искусства создавала игра электричества с помощью электроники: на экранах или даже без них возникала сверкающая беготня цветов и света, в первую минуту интересная, но нестерпимая для глаз, если смотреть ее долго. В зале "Карабага" все это было проще и бедней, но принцип тот же: творческая воля художника заменена случайностью и физикой; игра музыканта на клавишах математической или импровизированной пробой клавиш теми, кто вовсе не умеет или не хочет играть. "В природе все уже есть, художник не может выдумать ничего такого, что уже не имелось бы в мастерской самой природы". Приблизительно так объяснял нам Цивери, бегая пальцами по какой-то "электронной" клавиатуре.
Но это случилось позднее, а сперва мы прошли через выставочный зал в другую комнату, где стоял круглый стол, а за столом разместилось человек тридцать молодежи. По стенам развешаны были картоны, изображающие уже вполне материальные квадраты и только квадраты - самых различных видов, с симметричными спиралями внутри и завитками, уходящими в их глубину. Произведения эти, как стояло в программе, принадлежали кисти падуанского художника Гаэтано Пеше, приехавшего с ними из Падуи в Геную. Мы попали на обсуждение его картин. Милая Ольга Каза тотчас поднялась нам навстречу, помогла раздеться и усадила. На столе стоял магнитофон. За столом сидел наш новый друг Гвидо Цивери и вел собрание. Возле него - критик с густо разросшимися волосами и бровями, в очках, держал речь с микрофоном в руках, - он делал доклад. А прямо перед нами, слегка вытянув ноги и спрятав руки в карманы брюк, сидел герой обсуждения, молодой человек с открытым бледным лицом, явно склонный к полноте, в безукоризненном костюме и красном галстуке навыпуск, - Гаэтано Пеше. Разговор шел по-итальянски и по-французски.
Докладчик долго объяснял философскую систему восприятия мира у Гаэтано Пеше в изысканно-запутанных и невразумительных терминах. Выступавшие то находили в квадратах эту "новую философию видимого пространства", то отрицали ее. Присутствовавший инженер-электроник робко осмелился спросить, каково содержание в этих квадратах, то есть, иначе говоря, что нового в смысле понимания пространства? Высокая мужеподобная студентка деловито предложила использовать все это в промышленности, в частности, может быть, в "Фиате"... Каждому, кто выступал, Гвидо Цивери давал в руки микрофон.
Я жадно смотрела на эту молодежь. Подобно нашей, подобно всякой молодежи в о в с е м м и р е и молодой поре в жизни каждого человека на земле, - она горела своим великим, неистребимым стремленьем найти необычное, новое, не такое, как у стариков, как у прошедших поколений. Курили очень мало, меньше, чем на заседаниях пожилых людей. Одна-единственная бутылка с минеральной водой стояла возле докладчика, с одним-единственным стаканом. Студенты, может быть, мелкие служащие, артисты-студийцы, вот этот инженер с завода; все - крайних левых направлений в политике, крайних левых направлений в искусстве; и все - с теми честными, агрессивно глядящими на вас глазами юности, когда страстно хочется расчистить себе свое место в мире, выпихивая старое (нельзя занять уже занятое пространство!), противореча, опровергая, не соглашаясь, волнуясь неведомо отчего, от безграничного чувства жизни, подступающего к горлу. Что мне особенно понравилось - чистота атмосферы, совсем как в молодости моего поколения: ни на грамм эротики и секса, ни на грамм хулиганства, ни на грамм грубости. Мне казалось, я очутилась в самом начале века, в собственной студенческой среде.
Наконец дошла очередь до героя диспута, творца квадратов. Гаэтано Пеше приподнялся с ленивой грацией, сложил губы улыбкой - с ямочкой на полной щеке - и объявил, ошеломив всю аудиторию, что в его произведениях нет и не было ровно никакой философии пространства: он просто любит писать разные квадраты, какими их представляет себе... После хохота (громче всех хохотал сконфуженный докладчик) и аплодисментов, под жужжанье магнитофона, Гвидо неожиданно протянул микрофончик... мне. Я увидела, как вздрогнул мой спутник.
Застенчивой в таких случаях до одури в нашей собственной обстановке, особенно перед задиристой молодежью, мне вдруг, словно шестьдесят лет назад, неудержимо захотелось выступить. Я схватила микрофон и ринулась в бой, откуда только взялось у меня такое свободное обращение с французским математико-философским лексиконом! Гаэтано я назвала о т с т а л ы м. После Эйнштейна, - объявила я с апломбом, - смешно барахтаться в симметрии. Пространство криво. Две параллельные встречаются. Его квадрат Эвклидов. Он не сумел преодолеть отсталость своего видения мира, он даже внутри - внутри - dedans! - самого квадрата видит пространство перпендикулярно, чертит его наивными законами симметрии, забыв о разнице правого и левого... И все это аккуратно, журча, как кот, записывал магнитофон - на память генуэзскому потомству.
Но тут вдруг я осеклась. Став еще бледнее, побледнев буквально как мел, медленно-медленно, как привидение, поднимался со стула Гаэтано Пеше. Улыбка его исчезла, ямочка на щеке выровнялась: "Вы считаете меня натуралистом? НАТУРАЛИСТОМ?" Набирая это страшное слово заглавными буквами, не сказал, а как-то проскрежетал творец квадратов. Мне почудилось, что я становлюсь гоголевским Вием. Еще секунда - и закричу: вот он к о н ф о р м и с т - мстя за нанесенную Гвидо Цивери мне самой обиду. Но через секунду все успокоилось, Пеше выдохся, магнитофон умолк, я начала прощаться, целуясь с женщинами, двадцать раз тряся руки мужчинам, обмениваясь адресами, приглашая в гости в Москву. Гвидо Цивери стал объяснять нам на прощанье выставку в холле. А потом милая молодая пара отвезла нас на своей маленькой машине в гостиницу.
4
И вот опять ночь без сна, - ночь без сна из-за сравнения с Христофором Колумбом. Но в хаосе дневных впечатлений, умноженных вечером в "Карабага", вставала какая-то новая нота, назойливая, вроде комариного жужжанья: а почему, собственно, не сравнивать Горькому Ленина, которого он знал лучше, чем я, отдаленная от него исторически целым поколением (двадцать лет!), - сравнивать с кем хочет и как хочет! Вечер в "Карабага" оставил во мне какую-то резкость оппозиции - самой себе. Новая нота была в повороте вниманья, - от цитаты из речи Горького - к тому, как я сама эту цитату восприняла. И дело тут было вовсе не в Колумбе.
Итальянские кровати в гостиницах жестки; и подушки, тоже очень жесткие, - лепешкообразны. Если вы не заснули сразу, то вам кажется, что мысли прямо натекают вам в голову, лежащую очень низко на этой лепешке, натекают, словно из дождевого желоба, и никак их не вытряхнуть. Воспоминанья, ассоциации, далекое прошлое, совсем далекое детство: родители разговаривают с гостем, няня слушает в дверях из освещенной лампадкой детской*; гость говорит, что патриарх страшно похож лицом на писателя Писемского, няня шепчет негодующе: как это мыслимо лицо духовное сравнивать с обыкновенным (няня произносит, как ей полагается, "обнаковенным") господином... Мыслимо, мыслимо... Спустя семьдесят пять лет за одним столом со мной сидит редактор, старый друг и человек не глупый. Карандаш его, пока он читает мою рукопись, наготове, - прикушен зубами, - и я вижу, как он ставит им птичку на полях. "Немыслимо", "не вяжется с Лениным"... очень мягко и дружески говорит он моей особе: "Вы пишете "окрик" - нельзя сказать "окрик" в отношении Ильича, это не его метод. Поставьте слово "возражение". Я тогда здорово накричала сама на редактора. Я совала ему цитаты из ленинских писем: "...сегодня прочту одного эмпириокритика и ругаюсь площадными словами, завтра - другого и матерными"* или совет Горькому: "Наплюйте в харю упрекающим"* или - в бешенстве на того же Богданова: "Сам он есть минус (а не 0). Удивляюсь я, что в "Прибое" голосуют за Богданова, не защищая его фальшивых пошлостей... Это не коллегиально. Вы забыли. Пишите. Объясните. Аргументируйте. А то голосовать без коллегиального обмена мнений. Трусливо. Дико. Пошло. Вредно. Пусть объяснят... ради чего они тащат в рабочую среду пропаганду гнили"*. Как Ленин ненавидит! Даже нет восклицательных знаков - это от холодной иронии бешенства, это как удар кулаком по столу, а вы - Ленин "возражает", "возражение". Да тут тысяча криков, а не только окрик!
_______________
* Как стареют слова! Нынче написать просто "детская" (kinderstube) может показаться уже непонятным. А добавлять "комната" - громоздко.
* Л е н и н В. И. Полн. собр. соч., т. 47, с. 148.
* Т а м ж е, т. 48, с. 162.
* Л е н и н В. И. Полн. собр. соч., т. 48, с. 263.
Я вертелась на плоской подушке, а мысли все лезли, миллионы примеров вертелись в голове, и опять наплыло в память: санаторий, те далекие годы, когда я, писатель, очутилась в одной палате со старой большевичкой, крупной работницей, хорошо знавшей Ленина. Вечером перед сном она, помню, перебирала свою седую косицу на ночь, доплетая ее, а я - не знаю, как к слову пришлось, спросила о речи Горького на 50-летии Ленина. "Уж и не любил же этих юбилеев Ильич, - сказала старая большевичка, - терпеть их не мог. Ну а Горький, большой писатель, занесся, конечно, размахнулся, - он всю жизнь размахивается. Христофор Колумб, - выдумал тоже Алексей Максимович!" Она тогда посмеялась, а я на нее уставилась. Ей в этом сравнении, хорошо знавшей человека Ильича, - почудилось смешное преувеличенье, гипербола, размах. Почему? Потому ли, что Колумб из глубины истории взирает сейчас на нас, как башня, как миф, как легенда? А Ленин для нее был еще живой и теплый, еще всегдашний - чудесный человек, гениальный человек, неповторимый, но - живой, теплый. И до чего человек!