Якоб Буркхард - Век Константина Великого
От мифологических подробностей, никогда не составлявших основу веры, полностью отказались задолго до того, как Лукиан создал свои замечательные сатиры. Христианские апологеты поступали не вполне честно, когда собирали непривлекательные моменты из самых разнообразных мифов и, не понимая и путая вещи совершенно несопоставимые, осыпали насмешками древние верования. Они, конечно, знали, что извлечения из древних поэтов и сказителей, которые предоставляли основу для такого рода нападений, в их век уже почти утратили значимость. Точно так же именно протестантство, если судить по справедливости, ответственно за несообразности во многих церковных преданиях. Миф мало затрагивал религиозное сознание масс; они довольствовались фактом существования конкретных божеств, управляющих человеческой жизнью и оберегающих ее. Философия того времени полностью отказалась от мифов, о чем мы еще будем говорить. Но язычники продолжали совать оружие в руки своих христианских противников, устраивая драматические представления на сюжеты отдельных легенд, и зачастую наиболее предосудительных.
Ибо хотя бы в одной сфере, в стране искусства и поэзии, мифология сохранила свое владычество до позднейших времен. Гомер, Фидий и трагики некогда помогали творить богов, и те из них, вера в которых утратилась, сами по себе продолжали существовать в камне, в красках, поэмах, масках и глине. Но жизнь их была скорее видима, нежели реальна. О судьбе пластических искусств и причинах их упадка вскоре пойдет речь; здесь следует только заметить, что они утратили возможность поддерживать на плаву старую мифологию, когда стали служить мистической философии и чужеземным культам. Драму почти совершенно вытеснили мим и молчаливая пантомима с музыкой и танцами. Все религиозные аспекты, некогда сделавшие аттическую драму одной из форм культового служения, исчезли. Описание очаровательного коринфского балета «Парис на Иде» в десятой книге Апулея явно свидетельствует, что даже в самой Греции в эпоху Антонинов театр уже только услаждал взгляд зрителя. Но тут, по крайней мере, можно предположить тонкое и безукоризненное художественное исполнение, в то время как в латинских частях империи, особенно в областях, романизированных лишь наполовину, с помощью меча, зрелища были, без сомнения, поистине грубы, если, конечно, в театрах вообще шли какие-то постановки, а не проводились исключительно гладиаторские игры, схватки с дикими зверями и тому подобное. Особенно подчеркивались непристойные элементы мифов. Все адюльтеры Юпитера, в том числе и те, где он превращался в животное, все приключения Венеры старательно и подробно демонстрировались в расчете на низменный хохот. Такого рода богоявления имели место даже в мимах. Если во времена Аристофана публика терпела подобное без ущерба для веры, то в век всеобщего разложения для старой религии это оказалось последним ударом.
Если мы переместимся из области, где властвовали балетный постановщик и механик сцены, в область поэзии, постольку, поскольку можно судить о ней по тому немногому, что дошло до нас от конца III века, мы обнаружим кое-где в произведениях на мифологическую тему (наиболее блестяще представленную у Клавдиана столетием позднее) даже проблески могучего таланта, но последние остатки глубинной веры в то, что говорится, исчезли давным-давно. Например, в стихотворении некоего Репозиана, период творческого расцвета которого приходится, вероятно, на 300 г., изображается флирт Марса и Венеры таким же образам, как мы видели в пантомиме: непристойности облечены в чувственно привлекательную форму. Венера, ожидая бога войны, проводит время в танцах, и поэт описывает разные ее позы так, что чувствуется хорошее знание современных ему приемов кокетства; затем появившийся Марс зовет Купидона, граций и дев из Библа, чтобы они раздели его. Но что это за Марс! Он намеренно изображен настолько же неуклюжим, насколько соблазнительна богиня. В беседке с розами он падает, как кусок свинца, а описывая его сон, автор не забывает упомянуть и о громком его храпе. Когда, например, Рубенс берется решить по-своему сюжет античного мифа, его оправдывает то впечатление мощи, которое ему удается передать; но здесь перед нами – последняя ступень вырождения античных сказаний, где не осталось уже ничего, кроме звучных виршей. Христианин-сатирик не мог бы достичь своей цели успешней, и мы могли бы рассматривать данное произведение именно в этом ключе, если бы не прелестное описание Купидона. Он с любопытством осматривает отложенное Марсом оружие, украшает его цветами, а потом, когда с шумом появляется ревнивый Вулкан, заползает под шлем, чтобы спрятаться.
Были и поэты, пресытившиеся мифологией, как платьем, затасканным до дыр. Немезиан восклицает: «Кто не воспевал тоску Ниобы, утратившей детей, печаль Семелы и... [далее следуют тридцать стихов, перечисляющих сюжеты мифов]. Все это исчерпало множество великих поэтов; предания Древнего мира истощились». Поэтому автор обращается к зеленым лесам и лугам, однако не для того, чтобы создать описание пейзажа, а чтобы ввести собственную тему – разведение охотничьих собак. Потом, разобравшись с нею, он вспоминает, что неплохо бы восславить деяния своих покровителей, цезарей Карина и Нумериана.
Подобное же чувство долгое время давало дидактической поэзии заметное преимущество над эпической, особенно среди римлян; но это предпочтение никогда не выказывалось слишком уж откровенно. Здесь нужно упомянуть о еще одной очаровательной поэме мифологического содержания: это «Бахус» Кальпурния Сикула (эклога 3-я); она вызывает в памяти Филостратовы описания картин, но стилистически их превосходит. Здесь мы найдем даже дикого Силена, который, будто нянюшка, качает маленького Бахуса, смешит его, забавляет кастаньетами, добродушно позволяет ему дергать себя за уши, за подбородок, за волосы на груди. Затем подросший бог учит сатиров собирать виноград, и они напиваются допьяна, мажут себя виноградными выжимками, похищают нимф. Эта вакханалия, где бог даже своим пантерам позволяет пить из чаши, – одно из последних, исполненных живой красоты произведений античности.
Все это доказывает, что мифология была скорее бременем, нежели поддержкой для угасающей классической религии. О попытках сохранить и переосмыслить мифы путем их философской интерпретации мы поговорим в дальнейшем.
Но этой классической религии также вредил и нарушал ее целостность и другой фактор, а именно присоединение культов завоеванных провинций и соседних стран. Мы рассматриваем сейчас именно период окончательной теокразии (смешения богов).
Причина ее – не смешение народов в империи и не просто каприз или преходящая мода, но старое как мир стремление политеистических религий сближаться друг с другом, отыскивать черты сходства и превращать их в тождество. Во все века такого рода параллели рождали увлекательную идею всеобщей первичной религии, которую каждый представлял согласно собственным склонностям – политеист иначе, нежели монотеист. И так служители похожих божеств искали и обнаруживали друг друга у одинаковых алтарей, иногда непреднамеренно, а иногда – согласно собственным взглядам. Греческую Афродиту с радостью узнавали в ближневосточной Астарте, в египетской Хатор, в карфагенской Небесной богине, да и во многих других. Следует учитывать, что даже и в позднеримский период смешение богов есть в то же время и подмена богов; чужие боги не только расширяли свое влияние за счет местных, но и подменялись теми из местных, кто был им внутренне близок.
Другая причина теокразии лежит в почтении, так сказать, политического свойства, которое греческий, римский да и любой политеист обычно оказывали богам других народов. Они признавали их богами, даже если те не были им родными. Отсутствовала строгая догматика, которая предохраняла бы изначальную веру от трансформаций. Религиозные традиции своих предков старательно оберегали, но и к чужим относились скорее дружелюбно, нежели с неприятием. По велению оракулов и согласно другим сверхъестественным предзнаменованиям божества могли перемещаться из одной страны в другую. Так, Серапис из Синопы при первом Птолемее перебрался в Александрию, а Великая мать – из Пессинунта в Рим во время Второй Пунической войны. У римлян было, по существу, такое правило, имевшее отчасти политические, а отчасти религиозные основания, – не обижать богов покоренных народов, но оказывать им почтение и даже принимать их как своих. Провинции относились к этому совершенно по-разному. Малая Азия охотно шла навстречу римлянам. Египет оставался непреклонным: он перевел заимствованное у Птолемеев и римлян на язык собственных ритуалов и традиций изображения, в то время как римляне пытались ублаготворить египтян тем, что поклонялись их богам по возможности на их же манер. Иудеи, наконец, никакого касательства к римской религии иметь не желали, в то время как римляне с хорошим вкусом соблюдали субботу, а императоры посещали богослужения в святилище в земле Мориа. Таким образом осуществлялось, как мы позднее увидим, и активное, и пассивное смешение богов.