Дмитрий Балашов - Симеон Гордый
Семеновы княжеборцы все еще ничего не знали не ведали, когда под Торжком появились первые новогородские разъезды и Матвей Варфоломеич с Олфоромеем Остафьевым, оба в бронях под шубами, съехавшись конями и морщась от мокрого снега, что летел в лицо, мешая смотреть и залепляя конские морды, прикидывали, как сподручнее невестимо ворваться в город.
Смеркало. Снег из белого стал серо-синим, и ратник-москвич, намерясь запереть на ночь тяжелые воротние створы, не разобрал, что за люди грудятся по-за мостом верхами: какой припозднивший обоз, свои ли ратные из деревень? Он хрипло окликнул кметей.
– Эгей, мужики! Сменовы, што ль? Ково лешева стоитя?
От темной груды комонных отделился один, шагом поехал через мост, поправляя круглую шапку, свесился с седла. Ратника слишком поздно ожгло, что комонные словно бы и не свои. Коротко хряпнул железный граненый кистень на ременчатом паворзе, кметь, получивши нежданный удар в висок, начал, теряя сознание, заваливать вбок. Комонные, молча шпоря коней, вомчали в ворота. Хряст, треск, сдавленные крики, возня во тьме и снегу, склизкое и паркое под пальцами и ногами, топот по ступеням костра, и вот уже заметались факелы на верху воротней башни, возник и оборвался притушенный падающим снегом крик, а по темным улицам, вдоль оснеженных тынов, опрокидывая рогатки, мчали, выдергивая сабли, все новые и новые новогородские ратники.
Сторожа у наместничьего двора не поспела толком взяться за оружие – их смяли, опрокинули, втоптали в мокрый снег, вязали побитых и израненных, еще не понимавших толком, что же произошло.
Михайло Давыдович как раз намеревал унырнуть в постель, когда за тыном возник нежданный топот. Не чая худого, застегивая на ходу круглые пуговицы домашнего азяма, он вышел в сени и тут, в полутьме плохо освещенного жила, нежданно-негаданно получил тяжкую, ошеломившую его затрещину и, тотчас, удар ногою в живот. Скорченного, его внесли – втащили в горницы. Выла прислуга, чужие ратные с красными, иссеченными снегом и ветром лицами древками копий сгоняли прислугу, переворачивали лари, сундуки и укладки, рассыпая и растаскивая готовое к отправке добро. Он завопил тонко, скорей заскулил от боли и ужаса, пустыми, полными страха глазами следя, как мгновенно рушит все его нажитое благополучие. Лязгали двери, избитых слуг, связанных, выводили во двор. Ему, наградив еще двумя-тремя оплеухами, надели цепь на руки, не жалея, не слушая стонов князя, сковали плотно железное кольцо, бросили на плеча грубый овчинный зипун кого-то из холопов и поволокли в узилище, наспех устроенное в том же воеводском дворе. Тут уже шумел закованный, как и он, в цепи Иван Рыбкин, голосили связанные боярские жены, угрюмой толпою стояли плененные ратники. Рыбкин орал, угрожая карами от великого князя Семена, но новогородские ратные словно не слышали его, только изредка подсмеивались над дуром расходившимся московитом.
– Ницьто! – выкрикнул один. – Мы етто и князя Семена на чепь скуем, не сробеем!
Михайло Давыдович дернулся, открыл было рот, но подавился словом. Его поволокли дальше, в глубь двора, втолкнули в тесную холодную клеть, швырнули в кучу чьих-то ног, рук, тел, на солому. Кто-то, грубый, выкрикнул в темноте:
– Князя привели! Набольшего! – и присовокупил непотребное…
Скоро рядом с ним оказался хрипло дышавший и тоже избитый Иван Рыбкин. К утру привели Бориса Сменова, схваченного в окологородье. Только на дневном свету воевод великого князя отделили от прочих полоненных, слуг и ратников, и отвели в особый покой, где был тесовый пол, а не холодная земля, укрытая истоптанною соломою, и как-то истоплено. Но железа не сняли и есть принесли одного только ржаного хлеба с водой. Моложского князя трясло – простыл давешней ночью. Потишевший Рыбкин сопел, изредка обещая новогородцам страшные кары. Борис вздыхал, шептал про себя что-то, не то молитву, не то ругательства. Куда заперли жен московских бояринов, успел ли кто уйти и подать весть великому князю? Они не знали. Потянулись дни стыдного заточения в голоде и холоде, в вони отхожего места, устроенного здесь же, в клети, в которой сидели незадачливые воеводы, по-прежнему скованные на цепь, одним концом приклепанную к кольцу в стене…
Дни тянулись за днями, складывались в недели, но по-прежнему ни к ним из Москвы, ни от них к великому князю не было ни вести, ни навести. Моложский князь плакал, Иван Рыбкин материл себя и других, Борис Сменов молча молился. Ведает ли князь Семен, что створилось в Торжке? Идут ли низовские полки на Новгород? Скоро ли освободят их из узилища? Никто из троих этого не знал. Приходило терпеть и ждать.
О торжокском позоре своем Симеон узнал на четвертый день по взятии града. Только-только отбыл, не добившись ответа, новогородский посол Кузьма Твердиславль, и Симеон в гневе велел было догнать, имать и поковать в железа все новогородское посольство, но опамятовал: ордынские уроки не прошли даром. Безусловное уважение татар к послам крепко напомнилось ему, да и вести были смутны, неверны. Передавали наразно: и то, что князевых данщиков всех поубивали, и то, что, схватив, поковали в железа, побивши только дружину, и что просто с соромом выбили вон из города и те, битые и увечные, вот-вот прибудут на Москву…
Он дал уехать новогородцам невозбранно. И тут, наконец, прискакали остатние москвичи, чудом миновавшие плена. Пропетлявши окольными дорогами несколько дней, они, голодные, мокрые и обмороженные, сбиваясь, путая и нещадно привирая (в самом Торжке никого из них не было в ту ночь), сообщили о нятьи и плене всех княжьих борцов.
Спасшихся кметей развели по клетям кормить, оттирать салом и парить, а Симеон, безумно сверкая взором, велел вызвать к себе, не глядя на ночь, Василья Вельяминова, Андрея Кобылу с Иваном Акинфиевым, Василья Окатьева, Мину и иных воевод и подымать городовую рать. Снежная ночь наполнилась стуком и лязгом оружия, топотом ног, шевеленьем взмятенных невыспавшихся людей.
– Куды-т твою растуды-т?!
– На Торжок! Побили тамотка наших, бают!
Оболокаясь и запоясываясь, влезая в валенки и сапоги, матеря непутем и новогородцев и своих раззяв воевод, кмети, под оклики старших, начали притекать в Кремник. Снегопад, уже третий день не прекращавший (с неба так валило хлопьями, в улицах мело, ровняя сугробы с крышами посадских клетей), обещал трудную дорогу, и бывалые ратники только качали головами:
– Молод Иваныч ищо! Кака тут рать! В таку-то пору, при еком погодьи, до Торжка и кони обезножат вси!
Начали прибывать бояре. Семен ждал, кусая губы, бледный от гнева и нетерпения, когда ему доложили, что явился митрополич наместник. В безумии гнева Семен решил было, по первому движению, не принять и Алексия, но тот, обгоняя слуг, уже и сам вступал в княжой терем. (Остановить его не поднялась бы рука ни у единого стража во всей Москве.) Семен, намеривший пройти в думную палату, встретил Алексия стоя, лишь отступив на шаг, когда отцов крестник, сбивая на ходу мокрый снег с ресниц, усов и бороды, пригнувши голову под низкой дверною притолокой, вступил в княжеский покой.
– Не баял еще с воеводами? – спросил Алексий с непривычною строгостью, требовательно глядя в сумасшедшие глаза князя.
– Иду! – придушенно отозвался Семен.
– Сядь! – жестко повелел Алексий, и сам, подвинув точеное креслице так, что Семену стало не пройти к двери, не сожидая приглашенья, уселся прямь него. Семену неволею пришлось усесться тоже.
– Охолонь! – приказал Алексий, простонародным словом уравняв князя с прислугою двора. – Почто сборы? Кто поведет рать? Куда? С кем? Сколь у тебя оружных кметей? А у Новгорода под Торжком? Где низовская помочь? Я тебе, князь, в отца место! – почти выкрикнул он, пристукнув посохом. – Отрок ты малый али великий князь володимерский?! Карать – не мстить, а карать за самоуправство Новгород – должно всею землей! Пото ты и князь великий! Дожди съезда княжого! Дожди ратей! Родителя вспомни своего! Часом порушишь – жизнию не собрать будет! Пойми ты, бешеный, я за тебя пред Господом Богом держу ответ! Сказывал я тебе, как зорили новогородские шильники божии храмы на пожаре? Жди! И копи рати! Пущай помыслят путем! Мню, новгородская чернь сама отступит от воевод! Тогда поведешь полки!
Семен сделал шаг, другой… Умное лицо Алексия под монашеским куколем было грозно, темно-прозрачные глаза горели гневом, узкая борода вздрагивала, точно копье. Никогда прежде не видел князь духовного водителя своего в таковой ярости. Хотел было возопить, закричать, судорожно вздохнул, распаляя себя еще более, и как словно что-то лопнуло в груди, болью пронзило сердце, он сделал еще шаг, качаясь, и рухнул на колени, уронив голову в подставленные длани Алексия.
– Прости, владыко! Прости… Научи… Не ведаю… Очи застило мне бедою!
Сзади приотворилась дверь. Алексий токмо повел бровью, и дверь торопливо захлопнули.