Евгений Тарле - Крымская война
7
Отправив вечером 27 августа царю роковую телеграмму, Горчаков на другой день уточнил ee содержание письмом: «С 24-го утра ядра и бомбы не переставали сыпаться, как град, ежедневный урон наш превышал 2500. Вчера, после адского огня, неприятель двинулся со всех сторон на приступ с огромными силами и был окончательно отбит везде, кроме Малахова бастиона. Тут местность была слишком невыгодна для выбития неприятеля и притом начальники войск генералы Хрулев и Лысенко, двинувшихся на сей конец, были оба ранены. Не оставалось ничего иного, как воспользоваться впечатлением, на неприятеля произведенным мужеством наших, для очищения западной стороны, в которой и без боя мы ежесуточно теряли более 2500 человек. Менее чем через 10 дней почти половина армии погибла бы без сражения, от одного неимоверного огня неприятеля»[1242]{28}.
Старый Ермолов со свойственной ему иронией писал своему другу, кавказскому генералу Бебутову, об оставлении Севастополя: «Для нас было это происшествием внезапным и всех до того поразившим, что мы не могли понять хитрого соображения главнокомандующего и неприятель почти два дня не осмелился войти в город, боясь найти себя минированным. Совсем нет, и даже Корнилова редут, главный пункт, на который устремлены были все усилия, не нашел он нужным минировать. Жестоко обманут был неприятель, и мы отступление признаем за высокое весьма соображение военное. Я по старости лет моих многого уже не разумею»[1243].
В день штурма 27 августа (8 сентября) русские потеряли, по официальным подсчетам, 12 913 человек, французы — 7561, англичане — 3440, итальянцы… 40 человек. Остальной русской армии удалось почти без потерь (если не считать одной сотни человек) перейти на Северную сторону по мосту, переброшенному своевременно через бухту. С 7 часов вечера 27 августа до 8 часов утра 28 августа русская армия переходила через мост, угрюмая, молчаливая. «Не унывайте, а вспомните 1812-й год и уповайте на бога. Севастополь не Москва, а Крым не Россия. Два года после пожара московского победоносные войска наши были в Париже. Мы те же русские», — писал Александр II Горчакову[1244]. Собранные генералом Хрущевым показания дают несколько иную цифру русских потерь. По его данным, всего выбыло из строя в день 27 августа 11 697 нижних чинов, офицеров и генералов. Союзники считали, что они потеряли 9797 человек, из них французы — 7309, англичане — 2447, сардинцы — 40 человек. Но русские участники дела утверждают, что на самом деле потери союзников в день последнего штурма были гораздо значительнее[1245]{31}.
8
Русское общество было глубоко взволновано. На славянофилов и близких к ним кругам конец Севастополя произвел самое удручающее впечатление. Сергей Аксаков предался глубокому унынию. Но представитель, так сказать, левого крыла этого направления — Иван Сергеевич Аксаков писал отцу, что он считает справедливой историческую Немезиду: режим николаевщины должен был повести к таким тяжким несчастьям.
Люди далекие и даже прямо враждебные славянофилам не менее их были потрясены громами последнего штурма.
Т.Н. Грановский (скончавшийся 4 октября 1855 г.) доживал последний месяц своей жизни под гнетам ужасающего впечатления, которое произвело на него падение Севастополя. Вся очень мучительная для такой натуры двойственность настроений человека, всей душой любящего свою родину и не менее страстно ненавидящего николаевщину и еще очень живучие николаевские традиции, вся горестная растерянность мыслящего патриота того времени сказались в его словах: «Весть о падении Севастополя заставила меня плакать… какие новые утраты и позоры готовит нам будущее! Будь я здоров — я ушел бы в милицию без желания победы России, но с желанием умереть за нее. Душа наболела в это время»[1246].
Гораздо более спокойно и созерцательно воспринимавший события И.С. Тургенев тоже был удручен вестью о катастрофе 27 августа и только желал, чтобы Россия, подобно пруссакам после разгрома их Наполеоном I при Иене, извлекла из севастопольских событий полезный для себя урок.
Бессмертные страницы третьего из севастопольских рассказов Льва Толстого (о штурме 27 августа) вошли, как и первые два очерка, навеки в тот золотой фонд русской литературы, где тогда уже блистало лермонтовское «Бородино» и где еще было место для «Войны и мира». Лев Толстой писал о Севастополе как современник и как непосредственный участник. Другой русский классик не был активным участником событий, но писал, еще находясь под свежим впечатлением от них. Вместе со своим коробейником он тосковал о беде, свалившейся на Россию: «Подошла война проклятая, да и больно уж лиха… Перевод свинцу да олову, да удалым молодцам… Весь народ повесил голову, стоя стоит по деревням…» И уж от собственного имени он говорил о «твердыне, избранной славой». Велик был в его глазах «народ-герой», не дрогнувший до конца, и «венец терновый», возложенный исторической судьбой на Россию под Севастополем, был, в глазах Некрасова, выше любого «победоносного венца». У великого народного поэта севастопольская конечная катастрофа возбуждала непосредственно лишь умиление перед самоотвержением и героизмом людей, боровшихся 11 месяцев под чугунным градом, погибавших там, где и улицы и даже морское дно у берега были вымощены ядрами: «Там по чугунному помосту и море под стеной течет. Носили там людей к погосту, как мертвых пчел, теряя счет…»
У большинства людей тогдашних образованных слоев после первого момента острой скорби и растерянности стало быстро нарастать давно уже накапливавшееся чувство раздражения и негодования против безобразия и разгула, произвола и хищничества, против общих условий государственного и общественного быта, сделавших бесполезными великие жертвы, принесенные севастопольскими героями. Дальнейшее существование николаевщины предстало перед умственным взором сколько-нибудь вдумчивых людей как самая реальная опасность, как угроза национальной независимости. Даже все чисто дипломатические ошибки последних трех лет отошли на задний план перед этим полным и беспощадным осуждением всей внутренней политики самодержавия. Полное единство настроения царило (правда, краткий миг) между Герценом и Иваном Аксаковым, между Кавелиным и Чернышевским, между теми даже, которые были до сих пор и оказались в ближайшем будущем самыми непримиримыми противниками.
Умеренный по своим взглядам, но внимательно наблюдавший современные настроения Д.А. Милютин констатировал также наличие в то время и гораздо более радикального, чем у помянутых лиц, подхода к анализу таких событий, как русские неудачи в Крыму: «Не говорю о тех немногочисленных еще в то время пылких головах, которые, увлекаясь своей ожесточенной ненавистью к тогдашним нашим порядкам, не видели другого средства к спасению России, кроме революции, которые даже на тогдашние наши бедствия смотрели со злорадством, отзываясь о них цинически: чем хуже, тем лучше»[1247]. К сожалению, Милютин в своих записках не уточняет своего интереснейшего именно для этого раннего момента свидетельства, не называет имен, не вдается в подробности.
Но последствия Крымской войны для России и Европы вообще и для революционной общественности у нас и на Западе в частности уже выходят за рамки этой работы. Нам хотелось лишь отметить наиболее характерные настроения в первый момент после получения рокового известия.
Отметим тут, кстати, с какой тревогой правительство отнеслось к немногим, единичным прокламациям революционного характера, попадавшим в его руки. Вот документ, относящийся ко времени, когда уже шли секретные совещания о мире:
«Весьма секретно. 2 января 1856 г. № 2. Господину начальнику 3-го округа корпуса жандармов. Неоднократно получаемы были мною сведения, что заграничные злоумышленники всеми мерами стараются о распространении в России возмутительных сочинений на русском языке, печатаемых в Лондоне в типографии изгнанника Герцена.
К предупреждению ввоза сих сочинений в наши пределы сделаны были надлежащие распоряжения, и старания злоумышленников не имели, по-видимому, успеха, распоряжения эти не могли однако совершенно воспрепятствовать появлению в России помянутых сочинений, и в недавнем времени оказалось здесь напечатанное в означенной типографии возмутительное воззвание, под заглавием: «Емельян Пугачев честному казачеству и всему люду Русскому шлет низкий поклон». По крайне преступному содержанию сей брошюры, тем более опасной, что способ изложения оной доступен понятиям простого народа, я, в исполнение высочайшей воли, предлагаю вашему превосходительству приказать всем офицерам вверенного вам округа разузнать строжайше, но совершенно тайно, не успели ли враги наши распространить вышесказанное воззвание в Царстве Польском, о последующем же я буду ожидать донесения вашего превосходительства.