Сергей Сергеев-Ценский - Бабаев
Это было таинственно. Слепые глаза стали яркими, круглыми, то знающими и спокойными, то напряженными, чтобы узнать. "Откуда это?" - думал о них Бабаев.
Было весело вглядываться в каждое встречное лицо: каждое казалось занимательным и важным, потому что каждое было единственным - не было похожих лиц. Почему-то только теперь это ясно увидел Бабаев, и от этого стало радостно и странно, точно заглянул в бесконечность.
На каждом лице как-то уловимо оставили следы другие прожитые дни светлые, туманные, с одною утренней зарей или с одной вечерней, - каждый день другой и свой.
Время невидно ходило всюду, стирало краски, вгоняло тонкие клинья в стены домов.
Отчетливо ставя ноги на камни тротуара, Бабаев думал: "Вот я сделал шаг - это секунда времени; число моих секунд на земле громадно, но ему есть конец..." И вдруг становилось остро, нестерпимо жаль каких-то других шагов-секунд, не отмеченных жизнью. Но день был яркий, как усмешка красивых губ, день был весь из прозрачных раззолоченных пятен, из голубизны и размаха, и когда Бабаев вглядывался в него, узко сощурив глаза, чтобы увидеть, ему казалось, что все кругом - такая же тайна, как тайна он, тайна мыслимая и сквозная, а впереди, ночью, там, куда он идет, тайна будет густая и сочная, как весенняя трава.
От предчувствия этой тайны какие-то звуки кругом - дневные голоса, крики разносчиков, стук извозчичьих пролеток по мостовой и говор встречных, колыхались, как крылья, которые несут.
Из мягких и нежных засыпающих линий было соткано впечатление молодого лица, чуть просвечивающего в сумерках вагона, чуть проступающего из покрывала слез, и потому легко и не странно было идти на окраину города, где стоял новый каменный дом в глухом саду.
V
Самовар тихо вспоминал что-то свое, а около него говорили.
Говорили о том, как купили это место, запущенный сад, и сами строили дом, и сколько было радости в первое время, когда купили и начали строить.
У старухи лицо стало еще расплывчатей и мягче, точно плавилось от прошлого. В тишину, сперто дышащую около стола, заметно вливались какие-то тягучие слова, широкие, как то лицо, от которого они отрывались:
- Зять мой, Саша, - не маленький ведь - присяжный поверенный, бегает, бывало, по саду, кричит: "Моя земля, моя! Никто с места не сдвинет!" А то упадет и целует, губы пачкает, как шальной... Смеху что было с ним!.. Играли с Надей в прятки по кустам, совсем, как дети, ну, совсем, как дети... Воробья на сучке увидят, кричат: "На нашей земле воробей сидит! Мама, посмотри, на нашей! И ведь не знает, глупый, что на нашей!.."
Говорила, и глаза становились жалкими и мигали; и сама она вся, рыхлая, как гора подушек, казалась маленькой горбуньей.
Надежда Львовна глядела на абажур лампы, щурилась, думала о чем-то. Бабаев вбирал в ищущие глаза ее строгое, точеное лицо, все матовое и непонятное, может быть, оттого, что была ночь и горела лампа.
Как дымок от папиросы, отплывало от нее ее имя, случайное и ненужное, два немых слова, - а она под ними оставалась сложная и живая, говорливая даже теперь, когда сидела молча, щурилась, глядя на лампу, перебирала тонкими пальцами чайные ложечки на столе.
Ложечки тихо звякали в руках. Руки были нагие почти до локтей, а выше шли складки белой кофточки, какой-то влажной, душистой на вид.
Он чувствовал, что Надежда Львовна следит за ним так же, как он за нею, только смотрит не на него, а на себя в зеркало.
Вот она повернулась к нему, улыбнулась, сказала:
- Плотники у нас были, калужане, - очень смешно говорили: парапет называли куропетом, террасу - кирасой, артезианский колодец - представьте рязанским колодцем!..
Потому, что она улыбнулась, Бабаеву все стены кругом, и ночь, и какие-то далекие плотники показались радостными, мирными, точно кто-то белый возле него шел к чуду и знал, что оно будет, не может не быть.
Бабаев сам улыбнулся ей широко и просто. Как-то осязательно представлялось, что его и ее улыбки сливаются посредине стола, что они упругие, цветные и живут отдельно от них.
К большим, чуть близоруким темным глазам ее подошел кто-то глубокий, смотрел оттуда изнутри и смеялся. Кто-то, недоступный в другое время, любопытно наблюдал вот теперь, каждый момент готовый скрыться, и Бабаев вливал в свою улыбку всю детскую нежность, которая еще жила в нем, всю краснеющую невнятную просьбу, чтобы он оставался как можно дольше в этих сощуренных глазах, чтобы он раздвинул их шире и выше.
Голос у старухи был низкий, тяжелый, будто по грязной осенней дороге везли на волах камень, а в это время накрапывал дождь, вились вороны...
- Ведь как построили дом-то, любо смотреть! - говорила она, наклоняясь к Бабаеву. - Вот завтра утром, как бог даст, живы-здоровы будем, я вам все-все-все покажу... Кухня у нас какая. Ванная большая, удобная, очень хорошая... пол бетонный, из плиток - красивый какой! Плитка синяя, плитка красная - на заказ делали, по рисунку... Известку для стен целый год ведь почти в ямах держали. Так ее теперь топором не отобьешь, - свой-то глаз что значит! А с подряда отдай - на горячей класть будут - она сама, бог даст, через месяц отвалится - вот тебе уж и ремонт есть... Парники затеяла этой весной - своя зелень к столу была - салат, редиска, все-таки сердцу приятно и на базаре не покупать... Клубники развели шесть грядок... Это ведь из своих ягод варенье варили.
- А вы и не похвалили! - улыбнулась Бабаеву Надежда Львовна, улыбнулась искоса, почти шаловливо и лукаво, точно скользнула по его лицу мокрой от росы веткой и тут же спрятала ее за спину.
От этого стоявшая на столе наполовину пустая большая банка варенья вдруг стала заметной и важной; и отчетливы стали стаканы и блюдечки, сахарница и коробка каких-то печений, даже серый пепел, как он налетел на скатерть от самовара и уселся на ней смирными чешуйками.
- Над садом-то сколько возились - не расскажешь! - говорила старуха. Тут ведь прямо грачиный завод был - грачиный да галочий... На каждом дереве, ну, прямо на каждом дереве гнездо... Содом, бывало, подымут такой оглохнуть можно! Гадят, деревья портят... Что с ними сделаешь? Гнезда разоряли - никакой нет пользы - в другом месте вьют... Ведь из ружья в них стреляли: нарочно у соседей ружье взяли, и ну! То Иван, то Саша - только тем и отучили.
- А как Саша с муравьями воевал, смешно было! - улыбалась Надежда Львовна.
- С муравьями? Чем же смешно? - живо подхватила старуха. - Да хоть и смешно, а нужно!.. Муравьев действительно ведь бездна в саду завелось, такая бездна - живого места не было: везде муравей. Шагу не ступишь - так везде орудуют, так и кишат кишмя, а что делают - неизвестно... А Саше еще для здоровья босиком ходить захотелось - невозможно! Кусают, да ведь больно как, - представить не можете!.. Раз Саша и осерчал: "На моей собственной земле да меня же какие-то муравьи несчастные!.." Да кипятком их, да кипятком! Ходили по муравейникам да поливали... Что ж вы думаете? Ведь вывели почти - пропали куда-то все...
Лицо у старухи становилось хитрым, довольным, уверенно знающим что-то. Бабаев наблюдал за тем, как она размеренно качала головою, как хотела и не могла широко и полно улыбнуться, - никуда не подавались щеки - рот был птичий, узенький и слюнявый, - и как откровенно, по-домашнему просто, разлеглись на столе ее локти, туго обтянутые в сгибах широкими рукавами.
Надежда Львовна вспомнила еще что-то - было видно, что вспомнила, глядела на Бабаева и хотела сказать, но старуха заговорила опять о доме:
- Возни сколько было, хлопот сколько! Каждый камешек, каждая песчинка перед глазами прошли, шутка сказать!.. Немец подрядчик было выискался сначала, смету сделал, только отдай ему - уж как умасливал! - он бы на тысячу, если не больше, лишку вогнал, а еще говорят, что немцы народ честный!.. Конечно, сами начали строить... Чуть не досмотрел - уж что-нибудь есть. Какой народ все, господи, какой народ! Плотник Митрофан - поглядеть, мужик-то какой степенный, рассудительный, а раз, смотрю, тащит в своей кошелке гвозди домой: фунтов десять, мелких, в мешочке. Ведь гвоздей много на постройке идет - не видно. Уж я ему и говорить не стала - стыдно, да Саша не утерпел, - кричал-кричал, срамил-срамил!.. Лучше, что ли, сделал? Потом назло нам материал портили, а взыскать нельзя...
Рядом с грузной старухой Надежда Львовна казалась страшно молодой, тонкой, девически-милой. У нее был лучистый, брызжущий смешок, когда, перебивая мать, она вставляла:
- Этот немец подрядчик двадцать лет в России живет, а говорит как прелестно: "Малосолеванная осетринова", "холостые занавески"... Повесьте, говорит, на балкон холостые занавески...
И это казалось Бабаеву очень смешным, и он благодарно смеялся с нею вместе над каким-то очень хорошим немцем, который так называл малосольную осетрину и холщовые занавески.
Левое плечо ее было отодвинуто в глубь комнаты, а правое близко и мягко круглилось, как-то совсем неприкрыто-понятно, точно тоже улыбалось и говорило вместе с ней: