Юрий Малинин - Франция в эпоху позднего средневековья. Материалы научного наследия
Весьма симптоматично, что в связи с этим получили все более широкое употребление понятия родовитости (gentillesse) и родовитого человека (gentilhomme). Хотя их чаще всего использовали в качестве синонимов знатности и знатного человека (noblesse, noble), тем не менее они имели существенное отличие, состоявшее в том, что точно указывали на особое достоинство, являющееся исключительно наследственным, а не благоприобретенным. Понятие же знатности было весьма неопределенным, и в средневековом языке оно означало просто именитость, известность, а в раннее средневековье спокойно прилагалось вообще ко всем свободным людям. Поэтому на знатность могли претендовать люди разных сословий: духовенство, когда некоторые его представители утверждали, что именно оно наиболее знатно, поскольку служит Богу, или выходцы из буржуазии, чему ярким примером могут служить гуманисты с их представлениями о' знатности. Но на родовитость они покушаться не могли, разве что только проявить полное пренебрежение к ней, как это иногда делали итальянские гуманисты. Родовитость была достоянием и отличительным признаком только второго сословия, поэтому оно и стало ее все более ценить, тогда как рыцарское достоинство отступало на второй план.
Действительно, уже в начале XIV в. многие дворяне отказывались от посвящения в рыцари, не имея средств на приобретение дорогостоящей рыцарской экипировки, и становились на всю жизнь оруженосцами.{216} Жан Фруассар, в поле зрения которого при описании военных действий попадали только благородные люди, постоянно говорит о «рыцарях и оруженосцах».
Об оскудении дворянства как причине упадка рыцарства писал в начале XIV в. Жеффруа Парижский: «…французы, законные наследники отцов, часто вынуждены закладывать вотчины и покидать свои земли, отправляясь на войну в чужие края, и рыцарство гибнет».{217} С началом Столетней войны этот процесс ускорился. Более того, война положила конец военной монополии дворянства, рыцарства. Помимо того, что королевская власть, не полагаясь на феодально-рыцарское ополчение, все более стала прибегать к услугам наемников, политическая анархия создавала условия, когда, по словам А. Шартье, «все хотят стать военачальниками и обзавестись собственными отрядами, так что достаточно уметь опоясываться мечом и надевать кольчугу, чтобы стать капитаном».{218}
Война перестала быть прерогативой дворянства. Она потеряла былой игровой характер, который был ей свойствен, пока она была уделом рыцарства, регламентировавшего ее в соответствии со своими этическими нормами.{219} Превратившись в суровые будни, сделавшие настоятельным достижение успеха, победы любыми средствами, будни, испытания которыми рыцари часто не выдерживали, война подорвала престиж рыцарства. Поэтому в XV в. некоторые даже видные военачальники не находили нужным посвящаться в рыцари и, занимая высокие должности в королевской армии, оставались по традиционной иерархии оруженосцами.
Хотя многие писатели XIV–XV вв. по-прежнему относились ко второму сословию как к сословию рыцарскому, как бы не замечая происходивших в нем перемен, общественная мысль тем не менее реагировала на эти перемены. Иначе говоря, наряду с традиционной трактовкой понятий рыцарства и знати, когда одно сливалось с другим, было и достаточно ясное осознание того, что эти понятия уже не совпадают, и далеко не все благородные должны быть непременно рыцарями.
В литературе XV в. проявляется четкая тенденция к пониманию рыцарства как наиболее опытного в военно-профессиональном отношении высшего слоя военного люда, которому вменялось в обязанность соблюдение тактических и дисциплинарных норм, почерпнутых из античных военных трактатов, особенно Вегеция. И если в первой половине XIV в. в одной из стихотворных сокращенных версий трактата Вегеция, написанной Жаном Приора, подчеркивалось, что «всего более следует ценить людей высокого и славного происхождения, поскольку они наиболее мудры»,{220} то во всякого рода компиляциях этого трактата или других античных сочинений на ту же тему акцент на благородство рыцарей исчезает. Так, Кристина Пизанская называет рыцарством просто наиболее опытную, мудрую часть воинства.{221} А автор военно-политического трактата «Розарий войн», говорит, что «рыцарство — это воплощенная мудрость военного дела».{222} При этом они не отмечают, обходят вниманием вопрос о наследственном социальном статусе рыцарей. Можно, конечно, с большой долей вероятности предположить, что для них знатность рыцарей является само собой разумеющейся и потому они на этом вопросе не останавливаются. Но тогда примечательным является уже то, что в концепции рыцарства центр тяжести смещается от благородства и кодекса чести к военному профессионализму, что так или иначе должно было способствовать распаду былого союза между знатностью и рыцарским достоинством. Отрываясь от питавшей его почвы, благородства происхождения, это достоинство теряло привлекательность. Поэтому многие, кто даже и не был стеснен в средствах, не находили нужным посвящаться в рыцари. В литературе же понятие рыцаря стало вытесняться понятием кавалериста (homme d'armes), тяжеловооруженного конного воина, которое было уже сугубо профессиональным. Филипп де Коммин, например, хотя он в молодости и был посвящен в рыцари, в своих «Мемуарах» этим понятием почти не пользуется, настолько оно для него было уже лишено прежнего смысла. Воин отнюдь не обязательно должен быть знатным по происхождению. Это убеждение могло быть столь глубоким, что Жан де Бюэй, например, утверждал: «… кто не знатен по происхождению, становится таковым благодаря оружию и военной службе, которая знатна сама по себе. И скажу вам, что доспех настолько знатен, что как только человек наденет шлем на голову, он становится достаточно знатным, чтобы сразиться даже с королем… Оружие делает знатным любого человека, и поэтому воин обязан сражаться и с дворянином, и с мужиком, и с бессловесной животиной, словом — со всеми, кто пожелает выйти с ним на бой».{223}
Было бы опрометчиво из этих слов делать вывод, что Жан де Бюэй не ценит благородства происхождения и готов считать благородным всякого, носящего оружие. Как для всех дворян, оно было для него все же столпом его самосознания и достоинства. Но что важно в его словах, так это то, что он, вопреки старым рыцарским правилам, предписывавшим сражаться только с равными себе, демонстративно утверждает обратное. Знатность для него совершенно не связана с рыцарским достоинством, и война не является прерогативой знати. Но война по-прежнему представляется высшим призванием для благородного человека.
Таким образом, второе сословие в схеме общественного устройства представлялось как сословие военное. Но оно уже не мыслилось как именно рыцарское, поскольку рыцарское достоинство не распространялось по тем или иным причинам на всех лиц благородного происхождения. Относились ли воины неблагородного происхождения к этому сословию? Поскольку ясного, сознательного различения воинов благородного и неблагородного происхождения в ту эпоху еще не было, ибо знатность еще жестко ассоциировалась с воинским долгом, то вопрос в такой форме не ставился в литературе эпохи, а потому и прямого ответа на него не найти. По этому поводу можно лишь сказать, что так как в воине, назывался ли он рыцарем или кавалеристом, все более ценилось профессиональное искусство, а проблема его происхождения отходила на второй план, то была тенденция охватить понятием второго сословия всех воинов, по крайней мере конных. Эта тенденция достаточно ощутима у того же де Бюэя.
Он называет второе сословие сословием «рыцарства и знати», разделяя эти два понятия. Но под рыцарством он явно понимает не только благородных конных воинов, но и конных воинов вообще, облагороженных, как выше говорилось, самим оружием.{224}
Особенно примечательным в представлениях эпохи об общественном организме было начавшееся выделение в отдельную группу или сословие чиновничества. Наиболее решительно это сделал Филипп де Мезьер, который все общество разделил на четыре сословия. В качестве третьего, после духовного и воинского, он выделил чиновничество, разделенное на три группы. Первая — «президенты, светские судьи, бальи, виконты и прево». Вторая — «адвокаты, нотариусы и прокуроры», а третья — «казначеи, королевские служащие и сборщики налогов, финансовые элю» и другие служащие финансового ведомства.{225}
Перечисляя сословия общества, Н. Орем также выделяет «судей» и даже ставит их на второе место после духовенства и перед рыцарями, или воинами.{226}
Анонимный автор «Наставления государям», рассматривая политическое тело, головой называет короля, сенешалам, прево и судьям отводит функцию ушей, мудрым королевским советникам — сердца. А далее называет «рыцарей-защитников», подобных рукам, купцов, крестьян и «прочих бедных тружеников и людей», составляющих ноги государства.{227} Оставляя пока в стороне явно политический подтекст подобных классификаций, отметим лишь выделение служилого люда, судей.