Альфонс Ламартин - История жирондистов Том II
Вдруг чей-то голос произносит имя Кромвеля. «Кто этот мерзавец, осмелившийся сказать, что я похож на Кромвеля?! — восклицает оратор. — Я требую, чтобы этот низкий клеветник был наказан! Я — Кромвель? Но ведь Кромвель был союзником королей! Кто, подобно мне, поразил короля, навсегда становится предметом ненависти всех королей! Так соединитесь же вы, призвавшие гибель тирана, против трусов, хотевших пощадить его! Уничтожьте силой вашей воли всех негодяев, всех аристократов, всех тех, кто оклеветал вас перед департаментами! Пусть у вас не будет более с ними ни мира, ни перемирий, ни соглашений!
Положение, в котором я нахожусь в данную минуту, — заканчивает он свою речь, — показывает вам, что необходимо быть твердыми и объявить войну вашим врагам, кто бы они ни были. Мои стремления направлены к республике, будем же стремиться к ней сообща; увидим, кто достигнет цели: мы или наши клеветники. Я требую, чтобы комиссия Шести, которую вы выбрали по предложению Ласурса, обсудила поведение не только тех, кто нас оклеветал и злоумышлял против единства республики, но и тех, кто пытался спасти тирана».
Дантон, спустившись с трибуны, немедленно попадает в объятия монтаньяров. Слова его стали сигналом к началу борьбы между якобинцами и жирондистами, которую сдерживал только он один.
Кордельеры, якобинцы, Коммуна, все партии с удвоенной энергией разразились проклятиями против жирондистов, старавшихся поселить раздор между Парижем и департаментами. Революционный трибунал, только что учрежденный Конвентом, сетовал на то, что ему еще не пришлось судить ни заговорщиков, ни изменников. На суд немедленно отправили множество аристократов, эмигрантов и генералов из армии Дюмурье, виновных не в соучастии в его измене, а в его поражении.
Опасность, в которой находилось общество, заставило Конвент на время забыть о раздорах, и все, по-видимому, стали единодушны, хотя затаили в сердце честолюбивые замыслы и ненависть, ожидая только удобного случая, чтобы проявить их. С того времени как Дантон произнес речь, партия Марата, чувствуя на своей стороне силу, с каждым днем становилась все смелее. Кумир черни пользовался поддержкой центрального клуба восстания, обратившегося благодаря ему в исполнительную власть анархии и заседавшего в зале архиепископства. Там по предложению Марата для составления революционных воззваний и возмущения предместий собирались члены клуба — люди, для которых бунт сделался ремеслом.
Петион представляет в Конвент одно из этих воззваний, в котором требует убийства некоторых народных представителей. Дантон, забыв всякие приличия, вместе с Фабром д’Эглантином и несколькими членами из партии Горы, взбегает на трибуны, чтобы согнать оттуда Петиона. Депутаты встают со своих мест и, подобно двум потокам, окружают трибуны с двух противоположных сторон. Один жирондист обнажает кинжал. Президент прерывает заседание.
После восстановления порядка Петион требует мщения за оскорбления, нанесенные представителям народа. Но шум и взрывы смеха прерывают его на каждом слове. Давид выходит на середину зала и угрожает Петиону. Тот не смущается, стыдит Конвент, что среди его членов присутствует человек, рядом с которым несколько месяцев назад не хотел никто сидеть, а ныне он пользуется большей благосклонностью, чем лучшие из граждан. Этот человек — Марат!
Дантон сменяет Петиона. «Имеем ли мы право, — говорит он, — требовать от народа большего разума, нежели выказываем сами? Разве народ не имеет права впасть в патриотический бред в то время, когда эта трибуна представляет собой арену гладиаторов? Разве меня самого не осаждали только что на этом самом месте? Разве не сказали, что я хочу быть диктатором? Я требую, чтобы предложение Петиона оставили без внимания. Если Париж негодует, то имеет на это право в особенности касательно тех, кто столько раз клеветал на него, несмотря на заслуги, которые он оказал отечеству».
Тут в негодовании встает депутат Фонфред и поддерживает предложение Петиона. «Я не считаю нескольких человек за народ», — говорит он. Гюаде восклицает: «Не разрешайте нескольким мерзавцам безнаказанно утверждать, будто Конвент можно подкупить!» Встает Робеспьер. «Те, кто утверждает, — говорит он, — что большинство Конвента подкуплено, — безумцы; но те, кто решился бы отрицать, что Конвент не может быть введен в заблуждение шайкой глубоко испорченных людей, — обманщики! Я приподниму немного завесу!..»
При этих словах Верньо требует, чтобы Робеспьера выслушали: «Хоть мы и не приготовили артистической речи, мы все же сумеем ответить и опровергнуть слова этих негодяев!»
Робеспьер яростно нападает на Верньо и его партию и в заключение требует предать их суду. Монтаньяры аплодируют ему. После Робеспьера на трибуну всходит Верньо и с трудом добивается, чтобы его выслушали.
«Я осмелюсь, — говорит он, — возразить Робеспьеру, который искусно придуманными коварными выдумками и холодной иронией хочет посеять новый раздор в Конвенте; я отвечу ему не задумываясь. Мне не надо прибегать, подобно ему, к искусству: с меня довольно моей души. Робеспьер обвиняет нас в том, что мы противились свержению Людовика Капета? Я возражу на это, что я первый заговорил 3 июля с этой трибуны о его свержении, и прибавлю, что моя горячая речь немало способствовала тому, что королевская власть была низвергнута.
Робеспьер обвиняет нас в том, что мы включили в декрет, отрешающий короля от власти, пункт, которым королевскому принцу назначается воспитатель? Семнадцатого августа я встал со своего президентского кресла около девяти часов утра, чтобы в течение десяти минут составить декрет о свержении короля. Мне кажется, что я был введен в заблуждение мотивами, на основании которых включил этот пункт. Робеспьеру, из предосторожности скрывавшемуся в то время в каком-то погребе, не подобает осуждать меня так строго за минутную слабость. Ведь в то время, когда я наскоро составлял проект декрета, победа склонялась то на сторону народа, то на сторону дворца. Назначение воспитателя королевскому принцу в случае победы тирана окончательно разлучало отца с сыном и отдавало его в качестве заложника народу.
Затем Робеспьер обвиняет нас в том, что мы восхваляли Лафайета и Нарбонна. Но Гюаде и я, несмотря на ропот Законодательного собрания, ополчились на Лафайета, когда он вздумал разыграть роль маленького Цезаря.
Робеспьер обвиняет нас в том, что мы объявили войну Австрии. В то время решать вопрос — воевать нам или нет, не приходилось: война уже была объявлена.
Говорят, что мы оклеветали Париж. Робеспьер и его друзья одни оклеветали этот славный город. Мысль моя всегда с ужасом останавливалась на прискорбных событиях, запятнавших революцию; но я всегда утверждал, что в этом виноват не народ, а несколько негодяев, хлынувших сюда со всех концов республики, чтобы жить грабежом и убийством в городе, громадные размеры и волнения которого открывают обширную арену для их преступной деятельности. Чтобы охранить народ от позорной славы, я требовал отдать их законной власти.
Мы хотели бежать из Парижа, заявляет Робеспьер, сам собиравшийся бежать в Марсель.
Робеспьер обвиняет нас в том, что мы подали голос за апелляцию. Разве не из-за него я должен был отказаться от мысли, которую считал хорошей и которая могла бы, в случае осуществления ее, предохранить народ от войны, пугавшей меня своими бедствиями?
И мы — интриганы и заговорщики! Это мы-то — умеренные?! Я не был умеренным 10 августа, Робеспьер, когда ты прятался в погреб! Нет, я не из числа тех умеренных, которые хотят подавить народную энергию. Обязанность законодателя — насколько возможно предупреждать мудрыми советами бедствия, причиняемые революцией, и если для того, чтобы оставаться патриотом, придется объявить себя защитником насилия и убийств, то — да! — я умеренный!
Со времени упразднения королевской власти я слышал много разговоров о революции, и я сказал себе: „Возможны только два вида революций: революция, касающаяся собственности или земельного закона, и революция, которая снова приведет к королевской власти“. Я твердо решился бороться с той и другой. Если это значит быть умеренным, то — да! — я умеренный…»
Ответив таким образом обвинителям, Верньо, перейдя к предложению Петиона, продолжал: «Вы распорядились в декрете, чтобы принимавшие участие в деле 10 марта были преданы революционному суду. Сколько же голов скатилось? Ни одной. Какой заговор был пресечен? Никакой. Вы приказали освободить одного из виновных, чтобы его могли выслушать как свидетеля: это равносильно тому, как если бы римский сенат повелел Лентулу явиться свидетелем в деле Катилины. Вы призвали к ответу членов центрального комитета восстания. Повиновались ли они? Явились ли? Итак, кто же вы?
Граждане! Если бы вы были простыми людьми, я спросил бы вас: „Вы трусы? В таком случае отдайтесь течению событий, ожидайте спокойно, пока вас прогонят или убьют, и объявите, что сделаетесь рабами первого явившегося к вам разбойника, который вздумает заковать вас в цепи!“ Вы ищете единомышленников Дюмурье? Вот они! Вот же они! Эти люди хотят так же, как и Дюмурье, уничтожения Конвента; эти люди так же, как и Дюмурье, хотят короля, и это нас-то называют единомышленниками Дюмурье! А между тем все забыли, что мы постоянно указывали на существование заговора в пользу Орлеанов! Вы забыли, что во время бурного заседания, длившегося в течение восьми часов, именно мы настояли на издании приказа, которым все Бурбоны изгонялись из республики!