Книга и писатель в Византии - Александр Петрович Каждан
И еще одна история: Хониат со своими спутниками уходит из занятого крестоносцами Константинополя. После трудностей и испытаний беглецы, наконец, оказались на свободе, и тут спутники писателя возблагодарили бога за спасение. «Я же, — продолжает Хониат, — бросившись как был наземь, только порицал стены [за их бесстрастие]». Нет, он не забывает о боге: все совершилось, замечает Хониат, не по воле случая, но согласно божественному решению, и, пересказывая свою речь, обращенную незадолго до того к латинянам, упоминает о «слезах, которым внимает бог». Но все-таки в решительный момент, в момент спасения, он думает (как Конрад Монферратский) не о боге, но о крепостных стенах.
И, может быть, еще существеннее, чем подобные элементы религиозного скепсиса, неосознанно вольное использование библейских образов или теологической терминологии в ситуациях, для этого совершенно не подходящих. Ростовщик Каломодий уподобляется райскому древу познания, плоды которого некогда соблазнили прародителей, — ведь блеск его золота манил чиновников царской казны. Немцы кинулись в погоню за ромеями, стремясь найти ищущего. Здесь явная аллюзия на известные слова Иисуса в нагорной проповеди: «Ищите и найдете» (Матф. 7.7). Ищущими же ромеи названы потому, что они готовили немцам засаду. Как, однако ж, переосмыслены, как секуляризованы евангельские слова, в какой неожиданно остраненный контекст они помещены! И когда сельджуки названы «ловцами человеков» (аллюзия на Марк. 1.17), и когда к смуглому Мануилу I прилагаются слова «Песни песней» (1.4–5): «Черна я и красива… ибо солнце опалило меня», — разве это не секуляризация Библии? Рассказывая, как арестованному Андронику Комнину изготовили по восковому слепку ключ от его темницы, Хониат озорно наполняет рассказ богословскими терминами «архетип», «подобие», «точный образ». А чего стоит сравнение священных хоругвей, выносимых из храма св. Софии, с молоком, привлекающим мух!
Суеверия, гадания, гороскопы, астрология вызывают самые злые насмешки Хониата. Он издевается над верой в существование неблагоприятных дней, опасных букв, несчастливых цветов. Он хвалит Андроника Кондостефана, решившегося дать сражение венграм, несмотря на запрет императора, по мнению которого, день был выбран вопреки знамениям и потому сулил неудачу. Хониат потешается над юродивым пророком Василаки, славившимся своими чудачествами не меньше, чем предсказаниями: оп хватал женщин за грудь, задирал им платье, на вопросы отвечал прыжками и даже государю не оказывал ни малейшего почтения. Никита смеется, но, если вглядеться повнимательнее, он и побаивается колдунов и предсказателей, ибо их пророчества того и гляди сбудутся.
Нет, конечно, я не имею целью утверждать, что Никита Хониат был свободомыслящим. Он ужаснулся бы, если бы услышал подобный домысел. Он был религиозен, как его современники, он жил богословскими спорами, он чтил Библию и молился богу. И тем, пожалуй, показательнее, что в его повествование, в его образную систему врывается, проникает смутное и неосознанное, абсолютно несистематизированное сомнение. Оно питалось в какой-то степени античными идеалами и образами, почерпнутыми Хониатом у высокочтимых им классиков: недаром он считает возможным рисовать картину переправы душ через Ахерон или сопоставлять икону богоматери, водруженную на разукрашенную колесницу, с языческой богиней — воительницей и девой — Афиной. А вместе с тем сомнения естественно возникали у художника, воспитанного, как и все его современники, в убеждении, что он принадлежит к избранной части человечества, и пережившего мучительную эпоху ослабления и распада Византийского государства — эпоху, завершившуюся взятием Константинополя иноземцами, варварами, «грязной голытьбой». Как он ни убеждает себя, что падение Константинополя — результат божьей кары, которая в грядущем обратится на сами орудия божьего гнева, превзошедшие меру в своей жестокости, как ни надеется на милосердие божье к византийцам, он не может уйти от мысли, что трагедия Византии — закономерное завершение длительной эпохи, в которой он жил, и ожидание катастрофы, мы это еще увидим, пронизывает всю его «Историю».
Яснее, чем религиозный скепсис, проступает в книге Хониата политический скепсис, сомнения в божественности государственной власти.
Божественность императорской власти — один из коренных элементов официальной доктрины, или даже, можно сказать, государственной религии в Византии. Эта официальная доктрина всего отчетливее сформулирована византийскими ораторами, разработавшими длинную серию стереотипов, связанных с императорским культом; прославление царского милосердия, щедрости, военных успехов; прославление золотого царского пота, пролитого на благо подданных; сравнение императора с великими героями прошлого — греческим царем Александром Македонским и еврейским царем Давидом; сравнение государя с весной, морем и особенно с солнцем; наконец, сравнение царя с Христом, с богом. Вся эта терминология, присущая императорскому культу, представлена и в речах Никиты Хониата{15}: «Равный господу царь», — говорит он об Алексее III, и еще раз в той же самой речи: «За твое сострадание я дерзну сблизить тебя с самим господом Христом». В другой речи он сопоставляет победы Алексея III с гласом господним, высекающим пламень огня (имеется в виду Псал. 28.7), или с тем, как господь сошел на землю и смешал язык людей (Быт. 11.7), а об Исааке II он недвусмысленно заявляет, что тот получил власть не по человеческому замыслу, но от бога.
Совсем по-иному и совсем не традиционно трактует Хониат императорскую власть в «Истории». Разумеется, стереотипы императорского культа можно обнаружить и здесь, — но вот что любопытно: они вложены обычно в уста персонажей Хониата, подаются в прямой, не в авторской речи. Это Исаак II называет себя помазанником господа, а Константин Трипсих, приспешник Андроника I, объявляет самодержавие божественным. Сам же Хониат высмеивает, например, свойственное царям заблуждение, будто господь дал им право посылать тысячи подданных на убой, словно скот. Он осуждает царей, стремящихся распоряжаться государством, словно отчим достоянием, и трактующих подданных как рабов. Он возмущается царями, что предаются праздности, храпят слаще Эндимиона (героя греческого мифа, усыпленного юноши) и с утра садятся за пиршества, тогда как дела страны идут все хуже и хуже. Он обрушивается на царскую роскошь, на безрассудные траты, на несправедливость и подозрительность монархов. Подобно тому как высокие сосны при слабейшем ветерке уже шелестят своими иглами, цари сразу же пугаются благородного и мужественного человека, теряют сон и негодуют на природу, создавшую помимо них других людей, достойных властвовать. И в самом общем виде Хониат констатирует: всевластие