Одиночное плавание - Николай Андреевич Черкашин
Так было и на следующий день, хотя я и вышел на службу, но вечером всеми правдами и неправдами мне удалось к её приходу быть дома. К счастью, подводная лодка не спешила в море, корабль прочно стоял у стенки судоремонтной мастерской, и наши ночные посиделки продолжались по-прежнему: чай, свеча, гитара, ветер…
Я разучился спать, точнее, научился добирать необходимые для мозга часы покоя на скучных совещаниях, в паузах между делами, прикорнув в каюте до первого стука в дверь.
Команда сразу чувствует, что в жизни того или иного офицера появилась женщина. Женщины похищают лейтенантов из стальных плавучих монастырей. Похищенный виден - по туманному взору, по неумеренному щегольству в одежде, по стремлению вырваться на берег при первом же случае. На этот раз похищен я…
Свечи назывались почему-то железнодорожные. Их выдавали на гидрометеопост в пачках из провощенной бумаги на случай, если буря оборвет провода. Одну из пачек Людмила принесла ко мне, и теперь в каждый свой приход зажигала посреди стола белую парафиновую свечу.
Что приводило её ко мне? Скука зимних вечеров? Близость наших дверей, когда так просто пойти в гости: не надо собираться, выходить на улицу, возвращаться в темноте. Спустилась этажом ниже - и вот он, благодарный слушатель твоих воспоминаний, ждет не дождется. Я и вправду любил её слушать; она рассказывала не спеша, чуть запрокинув голову… В такие минуты Королева Северодара, одним лишь словом срезавшая записных сердцеедов, превращалась в доверчивую большеглазую девчонку.
И однажды случилось то, что уже не могло не случиться. Под переливчатый свист пурги я отложил гитару, задул свечу и зарылся лицом в её холодные душистые волосы…
И это уже без меня пел горн и спускали флаги, гремела цепи на колесах грузовиков и взвывали лодочные сирены, маршировал экипажный строй и рассыпали бодрую дробь малые барабаны. Морской ветер, который устал ерошить шерсть гренландских медведей, трепать флаги дозорных фрегатов и крушить ледяные поля Арктики, ломился в наше окно, тужась высадить раму. Шквалы бились с разлета - зло, коротко, сильно, будто выхлестывали из пушечных жерл. Стены вздрагивали, точно дом был не щитовой, а картонный…
6.
Вскакиваю с первым звуком сигнала «Повестка», как с первым криком петуха. Корабельный горнист трубит сигнал за четверть часа до подъёма флага. За эти минуты успеваю побриться, одеться, застегнуть на бегу шинель и встать в строй. Стою на скользком обледенелом корпусе, за рубкой, на правом фланге офицерской шеренги; слева - плечо Симбирцева, справа - Абатурова. Ищу в со звёздиях городских огней её окно. Оно совсем рядом. По прямой нас разделяют каких-нибудь полтораста шагов. Но эта прямая перечеркнута трижды: тросом лодочного леера, кромкой причала и колючей проволокой ограды.
Причальный фронт резко делит мир надвое: на дома и корабли. Дома истекают светом, словно соты медом. Лодки черны и темны. Этажи горят малиновыми, янтарными, зеленоватыми фонарями окон. В колодцах рубочных люков брезжит тусклое электричество. Комнаты - оазисы уюта и неги: мягкая мебель, книги, кофе, шлепанцы, стереомузыка… Отсеки - стальные котлы, узкие лазы, звонки учебных аварийных тревог, торпеды и мины… Отсеки и комнаты - в немыслимом соседстве.
«Все здесь за-мер-ло до ут-ра…» - пропели радиопозывные «Маяка». И тут же на всю гавань грянул мегафонный бас:
- На флаг и гюйс - смирно!
Над огнями и дымами города, меж промерзших скал, заметалась медная скороговорка горна. Горн прокурлыкал бодро и весело, словно пастуший рожок, созывающий стадо. «Стадо» - угрюмое, лобастое, желтоглазое - расползлось по чёрной воде гавани; «стадо» чешет округлые бока о ряжи причалов…
7.
По утрам её будили чайки. Они хохотали так заразительно, что Людмила невольно улыбалась сквозь сон, а потом открывала глаза и видела в окне густое мельтешение белых крыльев. Чайки летели вдоль ручья, петлявшего в сопках. Когда-то по ручью поднималась семга. Теперь же старый охотничий путь выводил чаек на камбузную свалку, и птицы радостно гоготали, предвкушая поживу.
Она высунула из-под одеяла ногу, нащупала ледяной крашеный пол, тихо взвизгнула и на пятках, чтобы не студить ступни, пробежала в ванную. В её доме не было ни ковриков, ни тапочек. Шлепанцы бывшего мужа - зануды и ревнивца - она выбросила год назад вместе с немногими оставшимися от него вещами - бритвенным помазком, джинсовыми подтяжками, коробочкой с флотскими пуговицами и учебником «Девиация компасов». С тех пор она целый год прощалась с городом, собираясь то в Петропавловск к маме, то в Ригу к сестре, то в Симферополь к одному вдовому инженеру, с которым познакомилась в отпуске и который забивал теперь почтовый ящик толстыми письмами с предложениями руки и сердца.
Целый год в её квартире гремели «отвальные», приходили подруги с кавалерами, бывшие друзья бывшего мужа, новоявленные поклонники… Шипело шампанское, надрывался магнитофон, уговоры остаться перемежались с пожеланиями найти счастье на новом месте. А она слушала и не слушала, прижимая к ноющему виску маленькое холодное зеркальце…
Она была безоговорочно красива. Наверное, не было ни одного прохожего, который бы не обернулся ей вслед. Даже самые заскорузлые домохозяйки поднимали на нее глаза, и на мгновение в них вспыхивала безотчетная и беспричинная ревность. Королева принимала всеобщее внимание безрадостно, как докучливую неизбежность, и, если бы в моде были вуали, выходила бы из дома под густой сеткой.
Она ненавидела свою красоту, как ненавидят уродство. Она считала её наказанием, ниспосланным свыше. У нее не было настоящих подруг, потому что рядом с ней самые миловидные женщины обнаруживали вдруг у себя неровные зубы, или слишком топкие губы, или худые ключицы, или полную талию.
Мужчины в её обществе либо одинаково терялись, лезли за словом в карман, вымученно шутили, либо, напротив, как сговорившись, становились отчаянно развязными, хорохорились, нарочито дерзили. И то и другое было в равной степени скучно, плоско, невыносимо. Знакомясь с новым поклонником, она с тоской ждала, что вот-вот начнет он мяться, тушеваться, отвечать невпопад, либо бравировать, рассказывать слишком смелые анекдоты, выспрашивать телефон и назначать двусмысленные свидания.
Красота её обладала особым свойством: она превращала мужчин либо в трусов, либо в фанфаронов. Она ничего не могла поделать с этим, как тот император из восточной сказки, который был наделен самоубийственным даром обращать в серебро все, к чему бы ни прикоснулась рука. Он умер с голоду, так как рис и фрукты, едва он подносил их ко рту, тотчас же становились серебряными.
Она бы, не раздумывая, пошла за человеком, который сумел бы выйти из этого заколдованного круга.