Ярослав Ивашкевич - Мать Иоанна от ангелов
Пан Хжонщевский слегка поморщился на обращение "братец ты мой", но промолчал - он вообще с Володковичем был очень ласков. Все время подливал ему то меду, то сивухи, даже токайского вина потребовал, но луженая глотка Володковича, словно смолой обожженная, тонкого букета не чувствовала, и потому вернулись к напиткам попроще.
- Осмотрели мы эти трубы, обратно идем, и тут я заглянул в одно окошко, а там голубчик мой ксендз, которого я же сам сюда привез, на коленях стоит и через решетку матушке ручку жмет. Боже правый! Вот, думаю, хорошенькие экзорцизмы! Вместо того чтобы изгонять бесов, он, чего доброго, загонит ей в нутро какого иного беса... И говорю это Одрыну, а он - ну смеяться... Вот и спугнули голубков!
Володкович схватил чарку, истово и как-то судорожно захохотал и принялся повторять свой рассказ сначала. Раздосадованный пан Хжонщевский хотел, видимо, направить беседу на другой предмет, но это ему никак не удавалось. Стоило Хжонщевскому завести речь о деле, которое, должно быть, интересовало его больше всего, как Володкович поднимал руку, подмигивал крошечными своими глазками, говорил: "Это известно!" - и сразу начинал сызнова об отце Сурине со всеми подробностями - как тот стоял на коленях, да как держал за ручки мать Иоанну, да как смешно было на это смотреть.
Наконец Хжонщевский потерял терпение и сказал, что едет к пану Ожаровскому.
- Кабы ты вот так держал за руки какую-нибудь бабешку, - гневно молвил он, - ручаюсь, тоже было бы смешно смотреть.
- Смешно, смешно, почтеннейший! - смиренно возгласил пан Володкович и, ухватив пана Хжонщевского за кунтуш, принялся его молить и заклинать так горячо, что тот не только остался, но еще велел подать новую флягу с медом.
Флягу принесла сама пани Юзя и, сгорая от желания что-нибудь выведать да и самой не терпелось поговорить об одержимости отца Сурина, - подсела на минутку к гостям. У пана Хжонщевского был вид человека, которому ради высших целей приходится терпеть дурное общество. Снисходительно усмехаясь, он потягивал мед из большого стеклянного кубка.
Зато пани Юзя сразу же принялась рассказывать.
- Ах, пан камергер, с вашего позволения, какой ужасный случай! Ксендз Сурин, такой почтенный ксендз, иезуит... И вот уже три дня сидит под замком у приходского ксендза, кричит благим матом, мечется. Похоже, все бесы, что были в монастыре, накинулись на него. Два раза срывал с себя одежду.
- А что слышно в монастыре? - спросил пан Хжонщевский. - Сестра Малгожата не приходила?
- Нет, уже дня два как не была у меня, - с огорчением сказала пани Юзя, - и я не знаю, что в монастыре творится.
В эту минуту распахнулась дверь и, как вихрь, вбежала сестра Малгожата. Следом за ней шел Одрын, он старательно прикрыл за собой дверь и подошел, улыбаясь, к столу.
- Ну, вот она наконец! - вскричал пан Хжонщевский, лицо его посветлело. - А мы как раз говорили о вас, сестра!
- Я только на минуточку, золотце мое, - сказала сестра Малгожата от Креста, мимоходом целуя пани Юзефу. - Так давно у тебя не была, но и у нас, знаешь, такое делается! На минутку за ворота не выглянешь, - боже ты мой, такая перемена!
- Ну и что же там? Что в монастыре? - спрашивала хозяйка, обтирая губы после меда. - Какая еще перемена? Мы тут сидим в двух шагах от ваших ворот и ничегошеньки не знаем. Ты не приходишь...
- Про ксендза Юзефа слыхали? Да? Так вот, вообразите, с матери Иоанны будто рукой сняло! Здоровехонька! Похаживает по монастырю, во все сует нос, а ночью спит как убитая, даром что на власянице.
- Видали такое диво? - воскликнула пани Юзя.
- Все бесы в отца вселились! - с дурашливым ликованием рассмеялся Володкович и, всласть нахохотавшись, опрокинул единым духом чарку, бог весть которую по счету.
- Все, да не все, - молвила сестра Акручи, присев на краешек скамьи и с таинственной миной перегибаясь через стол. - У сестер там еще остались. Нынче с утра кричали как оглашенные. Но матушка здорова! Ну, да из сестер теперь бесов быстро повыгоняют. У сестер-то какие бесы, мелюзга, а вот матушку самые главные обрабатывали!
Володкович все смеялся и похотливо поглядывал на сестру Малгожату. Высокая, румяная монахиня и правда была привлекательна. Голубые ее глаза, смеясь, глядели из-под черного чепца. Пан Хжонщевский взял лежавшую на столе ее руку.
- Вы, сестра, так рады этому, как истинная христианка!
- Конечно, рада! - вскричала сестра Малгожата. - Из-за этих бесов никто уже не хотел и хромого барана пожертвовать в обитель. Да мы бы с голоду перемерли!
- Зато душеньки ваши прямо в рай вознеслись бы, - смеялся Одрын, уже успевший опорожнить несколько чарок. Он сидел, опершись на Володковича, оба друга, развалясь на скамье, хихикали и помутневшими от водки глазами щурились, как коты, на сестру Акручи. Пан Хжонщевский усмехнулся в усы, он, казалось, был очень доволен.
В горницу вошел Казюк и доложил хозяйке, что приехал из Полоцка от иезуитов Юрай и хочет оставить лошадей у них во дворе. Да овес у него весь вышел, просит лошадей покормить. Привез он отца провинциала.
- Провинциал из Полоцка приехал! - со страхом повторила пани Юзефа и оглядела присутствующих.
Но, кроме нее, никого эта весть не встревожила. Володкович и Одрын, подпирая друг друга, шептались, поглядывая на сестру Малгожату и ухмыляясь, - оба изрядно выпили. Пан Хжонщевский все порывался взять сестру за руку, она же руку отдергивала и прятала в складках платья; пан наклонился к ней и весьма учтиво вел какие-то речи, предназначенные для нее одной.
Пани Юзефа встала и пошла выдать Казюку овес для Юрая.
Провинциал действительно приехал. Все трое - ксендз Брым, провинциал и ксендз Сурин - сидели за большим столом в доме приходского ксендза. Отец Сурин за эти дни похудел, почернел; не притрагиваясь к стакану с подогретым вином, он то и дело прижимал ладони к вискам, словно хотел сдержать бурлившие в его мозгу мысли. Порой его одолевали рыдания, тогда он склонял голову на стол, рядом со стаканами и тарелками, - казалось, это лежит отрубленная голова. Ксендз Брым косился на него исподлобья и только покряхтывал.
Крыся ревела, стоя посреди горницы.
- Алексий! - закричал с отчаянием ксендз Брым. - Алексий!
Появился Алюнь, почесывая голову.
- Алексий, чего это ребенок плачет? - страдальческим тоном спросил ксендз.
- Да она уписалась, пан ксендз, - невозмутимо установил Алюнь и унес плачущую девочку на кухню, потом возвратился с тряпкой и вытер мокрое пятно.
Все это время ксендз Сурин горестно, но тихо плакал; слезы струились по его щекам и увлажняли стол.
С ужасом исследовал он свою душу. Теперь он понимал, что само посещение раввина было началом, что оно заронило в него первую каплю яда одержимости. И в самом деле, размышляя теперь о событиях первых дней, он не вспоминал никаких иных поступков или речей, казалось бы, более для него важных, только видел пред собой черную бороду цадика Ише из Заблудова, и в ушах у него звучали слова раввина, как неустанное журчанье струящегося из земли родника. Что с ним было в эти несколько дней, он не помнил, лишь смутно вспоминалось ему что-то страшное и вместе с тем невероятно тоскливое. И теперь, когда он пришел в себя, когда его позвали предстать перед отцом провинциалом, он смотрел на всю свою духовную жизнь как на унылые руины, как на пустынную, голую равнину, где не цветет ни один цветок. От всего, чем был он прежде, остались лишь обломки - подобно ногам статуй, торчавшим в нишах дома, где жил цадик. Обломки добродетелей, обломки молитв, черные бездны вместо мыслей и опрокинутые подсвечники вместо светочей. Осталась лишь неизбывная дума о матери Иоанне, постоянно присутствовавшей в его воспоминаниях.
Он припоминал, что сперва бесы терзали его тело - он бился головой о стены, катался по полу, и телесная эта пытка вскоре повергла его в изнеможение. Затем они принялись за его дух и странным образом исказили его добродетели: и вера и любовь все еще пребывали в нем, как и прежде, однако изменилась как бы их субстанция, будто моль подточила их, и стали они какими-то податливыми. Безумный страх владел им - не прикоснуться бы ненароком к этим добродетелям, ибо они могут тут же рассыпаться; поэтому он лишь глядел на них, зная, что они в нем есть, но их не чувствовал. Мукой была сама мысль о них и возможность утратить их в любую минуту. А добродетели мелкие, вроде душевного спокойствия, терпения, кротости, умерщвления плоти, вызывали у него глумливый смех - настолько казались никчемными и ни от чего не защищающими. Катастрофа, постигшая в нем любовь, словно похоронила их все навек.
Не менее ужасной была мысль, что бесы, после этих двух дней, не ушли, а лишь заснули на дне его души: он прямо видел воочию, как в нем, омерзительно скрючившись, спят четыре черных чудовища, переплетясь черными конечностями, и чувствовал, что они могут пробудиться в каждое мгновение. Зашевелись они, и у него начнется дикая боль во всех суставах, но, кроме того, может рассыпаться в прах самое драгоценное, что у него еще было: мысль о матери Иоанне от Ангелов. До слез доводило радостное и горькое сознание, что он еще ощущает свое бытие, отличное от бытия сатаны, свое собственное, индивидуальное бытие, но странно обедневшее, бренное и сводящееся к одному лишь страданию.