Сергей Сергеев-Ценский - Бабаев
Флаги красного цвета и флаги трех разных цветов... Тяжелыми сапогами были растоптаны тонкие астры и тучные агавы, вырванные колья вьющихся виноградных лоз и глициний стали цепами в привычных руках.
К кому первому слетел на плечи дьявол и нашептал тихо, как было в Стране Шепота, что нужен алтарь и жертвы?.. Остатки красных в летнем театре, в деревянном манеже с резными петушками... вбежали и заперли двери... Красные флаги, красный огонь - что краснее? Но когда появился огонь, исчезли флаги. И исчез страх, потому что стал ползать ужас, и исчезли крики, потому что их раздавили грохот и гул.
В красном горели красные, задыхались в дыму, бросались с широкими лицами вниз, в ликующую толпу трехцветных, и там их топтали тяжелыми сапогами, как астры, как кусты тамариска... как спелый виноград в точилах. Это была пора спелого винограда и молодого вина и ясного осеннего неба, чистого и целомудренного, как цветы. И это небо смотрело вниз.
Лопались стекла. Рушились балки. Горели красные в красном, вытесняя аромат бульвара запахом свалочных мест и кухни...
Где-то сзади шли войска с барабанным боем, гремела пожарная команда. А тут, спереди, грузно рушилась крыша, прихлопывая догорающие кости, как крышка гроба, и толпа кругом приколачивала ее гвоздями ликующего рева к самой земле.
II
Поручик Бабаев уже две недели не ходил в полк: был болен, лечился.
Когда денщик Гудков приходил убирать комнату, то чуть улыбался из-под рыжего уса.
В окно глядел куст шиповника и колюче смеялся красными губами веток. На нем влажно дрожали пятна развешенного белья, а за ним взмахнул куда-то в вышину просторный и яркий день, сквозной, чуть голубоватый. От этого в комнате было густо и тесно. Сеттер Нарцис, черный, с желтыми мазками на груди и лапах, лежал на полу под вешалкой и смотрел на Бабаева одним внимательным карим глазом; смотрел, не мигая, прямо в глаза.
На стене торчал пришпиленный кнопками неоконченный этюд девочки в белом платке, купленный где-то у букиниста. Неизвестный художник сделал ей глаза большие, вспугнутые, как галочьи крылья. Две невидных тупых иглы шли от этих глаз к его глазам, почему больно было смотреть.
За стеною плакал ребенок хозяйки, и плач этот вползал сюда через стену, измятый, как носовой платок, старый и очень далекий; скреб по душе, как мышь ночью.
Бабаев знал, что теперь у него злое и скучное лицо, бледное, со складками над переносьем. Он лежал на диване, тесно сжатый шведскою курткою; Нарцис в углу под вешалкой. Противно стало, что Нарцис смотрит так внимательно, точно хочет разрезать душу, и кто-то другой неслышно смеется в нем сквозь отверстие глаза.
- Нарцис, умри! - громко бросил Бабаев. Собака подскочила, взмахнула ушами, упала плашмя, вытянув ноги. Прилипла к полу и замерла. Ни одна шерстинка на ней не шевелилась, глаза закрылись; одно ухо неловко вывернулось и закрыло лоб.
Другой денщик, хохол Рябошапка, учил умирать Нарциса, и от него Бабаев перенял эти двустишия, похожие на заклинания:
- Прилетела муха до псиного уха...
Нарцис должен был представить, что действительно прилетела муха и щекочет его там, где ухо завернулось на лоб, представить и молчать, так как он - мертвый.
И Нарцис не шевелился.
- Прилетела оса до псиного носа...
Нарцис лежал.
Бабаев смотрел на его черную лоснящуюся шерсть и думал, что собаку не нужно пускать в комнату, пусть живет на дворе. Потом стал думать о докторе, у которого лечился, - противном человеке, с роем коричневых веснушек около носа и выцветшими глазами. Захотелось курить, и он притянул к себе коробку с папиросами.
Нарцис долго ждал, наконец, чуть открыл глаза, посмотрел на Бабаева и вздохнул.
- Это что? Ты! - крикнул на него Бабаев. Он курил, наблюдал клочья дыма, и в голове его бродили такие же, как дым, клочковатые мысли.
Представлялись товарищи, с которыми он мало сходился, казарма длинная, окнастая - тысяча пудов на голове... Хозяйка - бледная, в платочке. Идет в церковь, хочет вынуть просвирку о его здравии. "Напишите билетик о здравии Сергия... Если вы из дворянов, "болярина" прибавьте, а из простых ничего больше не надо... Просто - о здравии Сергия..." Как мышь зашкафная...
Вспомнил о Нарцисе.
- Прилетела сорока до псиного бока! Кур-кур-кур!
Это значило для Нарциса, что нужно ожить.
Он шумно вскочил, осмотрелся, встряхнулся всем телом, как после купанья, и подошел к дивану. Завилял хвостом. Карие глаза на большой умной морде просили одобрения.
Но Бабаев брезгливо оглядел его, оттолкнул ногой и снова крикнул:
- Умри!
Нарцис недоверчиво посмотрел и шевельнул ухом.
- Умри!.. - закричал Бабаев, покраснев.
Собака снова упала на пол.
Бабаев чувствовал это смутно, но было для него что-то приятное в том, как по одному его слову этот черный и умный зверь умирает... то умирает, то оживает... и почему-то было приятно, что его словам послушен зверь, черный, вдумчивый, загадочный, как все живое.
Какая-то другая жизнь проползла мимо, темная, похожая на шорох веток в лесу ночью, когда охотятся совы.
Солнце из-за окна ложилось желтым пятном на белую бумагу на столе, потом бросалось на стену и медленно бродило по ней, как большой паук.
Нарцис поднял с пола голову, посмотрел на Бабаева, визгнул.
- Молчать! Умри! - крикнул ему Бабаев.
Нарцис закрыл глаза и тут же чуть заметно открыл их снова; карие, загадочные под желтой занавеской брови, точно кто-то сидел в них и дразнился.
У Бабаева вдруг оборвалось и задрожало в голове, будто лопнули струны; но за металлическим хлыстом, висевшим на стене сбоку, он потянулся осторожно, чтобы не заметил Нарцис.
Нарцис заметил, и они закружились по комнате, оба темные, визжащие.
Плясало солнце на стенах, смеялся шиповник за окном кровавыми губами; ребенок плакал за стеной, но его не было слышно из-за визга, стука и воя.
Опрокинули тяжелый стул, свалили низенькую скамейку с цветочными горшками, и по полу замысловатыми зигзагами легли: земля, черепки и листья.
Тяжело дышали оба и рычали и ляскали зубами.
Хлыст стучал по ножкам кровати и дивана и впивался в мягкую спину Нарциса. Нарцис ощетинивался и лаял, испуганный, возмущенный, свирепый.
Бросился к двери - дверь не поддавалась; вскочил на стол, опрокинул и разбил лампу; через открытое окно выскочил в сад, прямо в хохочущий куст колючего шиповника, и последний удар хлыста пришелся по оконной раме.
Разбитое стекло звякнуло и осело.
Бабаев смотрел вслед собаке, сжимал рукоятку хлыста, и ему казалось, что он только что видел черта, такого черта, какой представлялся ему в детстве: черного, лохматого, с яркими зубами.
Хохотал красный шиповник за окном, и смеялось солнце на осколках стекла, черепках и сбитых листьях.
Злость оседала, как пена в стакане, и сквозь нее проступала снизу жалость к себе, к избитой собаке, к тому ребенку, который плакал по-прежнему за стеной.
Ребенок этот недавно родился и был его, Бабаева, но он только два раза видел его вблизи, и отцом его считался не он, а другой - хозяин этого дома, псаломщик.
III
Гудкова не было дома, ходил в аптеку за лекарством. Когда пришел, то улыбался, запыхавшись, радостный и довольный:
- Бунтуют в городе, ваше благородие! Арестантов повыпускали, это, красные флаги везде... Смехота!
Вытирал крепкий, плотный лоб рукою и смотрел на черепки и землю на полу так, как будто всегда валялись на полу черепки, земля, листья.
Развернулось красное облако флагов и окрасило лицо Гудкова в тревожный цвет.
- Что ты говоришь? Кто бунтует?
- Так что солдаты наши стрельбу подняли... - каких побили.
- Кого?
- Арестантов... Бежали ведь... Сказано - "по арестантам, совершающим побег..."
И опять улыбнулся во все лицо. Улыбка искристая, веселая, простая, как белая ромашка на меже.
- Я, это, подошел, - летит на меня один - здо-ровый!.. Ружья при мне нет - чем его? Снял я пояс, да как ахну бляхой по башке! Кувырк он наземь. А тут наш солдат подбежал - прикладом его тяп! Должно, убили: недвижимый был.
На Гудкове мундир зеленый от времени. Пояс с бляхой. Рука широкая в кисти, темная от загара.
Обыкновенно он сидит на скамейке около калитки, курит и сплевывает. Тогда на нем жилет поверх красной рубахи, и у него знающий и уверенный вид, ленивый, как у приземистых домов окраины. Тогда к нему подходит длинноволосый худой Илья Матвеич из соседнего дома, немного тронутый, с тетрадочкой в руках. Гудков зовет его писателем, смеется над ним, снисходительно хлопает по плечу. Илья Матвеич садится рядом с ним, заглядывает, изогнувшись, в его знающие глаза своими ищущими глазами и слушает.
Гудков любит говорить, когда его слушает Илья Матвеич. Он говорит о солдатском супе, в котором "собачьи уши полоскать жалко", о том, как приходится помогать хозяйке за спасибо, а у него "от спасиба карманы рвутся"; говорит о парадах, тужурках, бомбах и упорно зовет их "апаратами", "ажурками", "бломбами". Илья Матвеич, отвернувшись и съежившись, вписывает его слова в тетрадку.