Дмитрий Шеваров - Двенадцать поэтов 1812 года
В пору написания этих строк Николай и его старший брат Володя учились в Харькове, впервые оторвавшись от родных мест (села Бригадировка, что в Богодуховском уезде близ Полтавы), от бедной, но дружной своей семьи — отца и старших сестер Наташи, Маши и Гали. Мать Николая умерла при его рождении, поэтому нянчились с мальчиком сестры. Они не могли заменить Гнедичу мать, но веселые и добрые барышни первыми заметили актерские способности младшего брата, стали брать его в свои домашние спектакли. Вместе с сестрами Николай пел украинские песни, а цвирканье ласточек было его любимой музыкой. На склоне лет Гнедич посвятит ласточкам одно из своих лучших стихотворений:
Ласточка, ласточка, как я люблю твои вешние песни!Милый твой вид я люблю, как весна и живой и веселый!Пой, весны провозвестница, пой и кружись надо мною;Может быть, сладкие песни и мне напоешь ты на душу…
Жизнь в Бригадировке протекала среди вольных степей, где сам воздух был певуч. Летом через село приходили странники. Часто это были слепые старцы, похожие на ветхозаветных пророков. Приветить их было не только богоугодно, но и в некоторой степени почетно. Исполненные смирения и в то же время — глубокого достоинства, странники трогали струны бандуры или кобзы, и все слушатели погружались в мир древний, былинный и сказочный. Это была та славянская античность, через которую пролегал кратчайший путь к античности греческой.
В 1816 году, в поэме «Рождение Гомера», Гнедич, повествуя о детстве слепого гения, невольно воссоздавал свое детство. В поэме есть много такого, что заставляет вспомнить образы украинской культуры, начиная с «цветистой колыбели» и завершая описаниями природы, совершенно малороссийской:
И томная земля как будто в сладкий сонИ воды, и поля, и воздух призывала…
Сохранилось одно из писем Маши братьям в Москву (после Харьковского коллегиума братья Гнедичи поступили в Университетский благородный пансион). Письмо написано в сентябре 1801 года. В нем Маша просит Николая извещать о его сценических успехах, а также умоляет рассказать о том, как проходила в Первопрестольной коронация Александра I. В обмен на столь драгоценные для жителей провинции подробности девушка обещает прислать брату журавля: «Здравствуй, милой мой братеку Миколочко. Прошу тебе ще мій севенькій голубчику, коли Володя полинится описате за коронацію, то ти напиши, а я вже тобе пришлю за те журавель щоб с тобою на трагелдии тацував кадрель: то-то удивишь всех. Ти же, брате, почав трагелдии представлять: я слишала… Миколочка, да сделай милость пиши, не ленись: да що смешне — напеше, яки ти там трагельдии представляешь. Та особливо пиши ж, не в батюшкином письме… Прощайте. Ещо, братья, живите себе хорошенько, мирненько, то будет вам от Бога и от людей гаразд. Поцилуйтеся-ж у двоих за мене: ти Володю за мене поцалуй, и вене тебе та мецно, глядет, цулуйтесь, щоб и я чула…»[111]
Глава вторая
Мы други не с тем, чтоб плакать вместе, когда один за тысячу мириаметров от другого, не с тем, чтоб писать обоюдно плачевные элегии или обыкновенщину, но с тем… чтоб меняться чувствами, умами, душами, чтоб проходить вместе чрез бездны жизни…
К. Н. Батюшков — Н. И. Гнедичу. 27 ноября — 5 декабря 1811[112]Юность друзей. — Первая любовь. — Глагол «любить». — Михаил Никитич Муравьев. — Воинская труба зовет. — Гнедич и Батюшков пишут письма своим отцам. — Рожденный «для подъятия оружия». — Американская мечта
«Портфель моя уехала…»[113] — с такой забавной бытовой подробности начинается первое из сохранившихся писем Батюшкова Гнедичу.
Они дружили крепко и горячо с самой ранней юности: распахнутый, доверчивый, запальчивый Батюшков и осторожный, суховатый, замкнутый Гнедич. При всей разности характеров не только их умственная, но и сердечная жизнь были созвучны. Они прекрасно дополняли друг друга. И когда одному из них вдруг приходилось изменять своим лучшим качествам, друг неизменно поправлял. «Куда девалось твое хладнокровие, — спрашивал Батюшков Гнедича в августе 1811 года, — твоя рассудительность, доблесть ума и сердца? Куда сокрылась твоя философия, опытная и отвлеченная, твоя наука наслаждаться, быть счастливым, покойным, довольным?..»[114]
Оба рано потеряли матерей. Оба в раннем детстве были опекаемы старшими сестрами и на всю жизнь сохранили к ним огромную привязанность. Оба были чрезвычайно ранимы и несчастливы в любви, остались одиноки, хотя мечтали о семье, о домашнем очаге, о детях. Особенно тосковал о жизни семейственной Гнедич.
«Главный предмет моих желаний — домашнее счастье. Моих? Едва ли это не цель и конец, к которым стремятся предприятия и труды каждого человека. Но, увы, я бездомен, я безроден. Круг семейственный есть благо, которого я никогда не ведал. Чуждый всего, что бы могло меня развеселить, ободрить, я ничего не находил в пустоте домашней, кроме хлопот, усталости, уныния. Меня обременяли все заботы жизни домашней без всякого из ее наслаждений»[115]. Так писал Гнедич в своей записной книжке на склоне своей недолгой жизни.
Не знаю, рассказывал ли он другу о своей первой любви. А может быть, и не только рассказывал, но успел познакомить Батюшкова с этой замечательной девушкой. Ее звали Мария Хомутова. Адресованных ей писем Гнедича до нас не дошло, а вот одно из писем Маши бережно сохранялось поэтом. Оно написано 20 декабря 1803 года. Гнедичу шел тогда двадцатый год; Маша, очевидно, была чуть младше.
«Милостивый Государь, Николай Иванович!
Благодарю Вас за письмо, которое я имела удовольствие получить. Вы не поверите, сколько я чувствовала в душе моей удовольствия, читая его; несколько раз перечитывала. Пишете, что я хотела уязвить Вас, благодаря за дружбу, и Вы в добром моем сердце сомневаетесь. Я не комплимент Вам сделала, а благодарность. О, ежели б это было в деревне, чтобы я имела удовольствие Вас видеть то б предпочла Вашу приятную беседу всякому балу.
Скажу Вам о себе: я с тоски умираю. Опишу Вам мое положение. Сижу дома и никуда не выезжаю. Дом мой о два этажа, превеликий; я сижу и живу в одной маленькой спальне, в которой расписаны по стенам деревья, горы, хижины; вверху комнаты изображен воздух и маленькие облака и птицы летающие представлены. Я сижу на черном, кожаном диване с утра и вяжу шнурки. Читаю книги, часто плачу, задумываюсь, а по парадным комнатам брожу раз в день, когда обедаю. Бывают гости: и те тяготят. Нет тех милых душе моей, которые были в Петербурге.
Говорите Вы, что выпили чашку налитого мною чаю: как бы постаралась Вам в деревне приготовить чай — Вы подлинно бы похвалили.
Вы философ, а льстить умеете. Говорите: ежели б один вечер, проведенный с нами — был бы для Вас приятен. Я не верю, чтобы Вы не нашли в Петербурге так же любезных, с которыми бы приятно вели время.
Скажу Вам: я не смела к Вам писать…
Ношу всякий день Ваш подарок, который я выпросила у Вас в медальон: как встаю поутру и этот медальончик надеваю…»[116]
Что помешало молодым людям соединиться? Тому могло быть много причин: и отказ родителей Маши, и бедность Гнедича, и мнительность его — должно быть, он не верил, что его, изуродованного оспой, можно так сильно полюбить…
Придет пора: Гнедич и Батюшков полюбят одну девушку — Анну Федоровну Фурман, воспитанницу Алексея Николаевича Оленина. Первым влюбится Константин (он симпатизировал Анне еще до войны 1812 года), за ним — Николай.
По целым дням чего-то все желать, Чего? не понимая;Зарадоваться вдруг и вслед за тем — вздыхать, О чем, не очень зная;Все утро проскучать и вечера хотеть, А вечером об утре сожалеть;Страшить себя, когда надеждой можно льститься;Надеждой льстить себе, как надобно страшиться; Всем жертвовать и трепетать,Не мало ли еще пожертвовано было? Терзаться тем, что прежде веселило;Страдать и обожать страдания свои;Вдруг ненавидеть их, с самим собой сражаться; И вдруг, забыв страдания свои, В мечты блаженства погружаться;То робким иногда, то слишком дерзким быть,То подозрительным, то очень легковерным;Всем верить, и считать на свете все неверным;Чужому все открыть, от дружбы все таить;Соперником считать невинного душою;Короче: ночью сна, а днем не знать покою,Вот смысл, но слабою наброшенный рукою, Глагола страшного любить:Вот что испытывал (я знаю над собою), Кто в жизни раз влюбленным был,И вот зачем никто два раза не любил.
Невинный душой соперник — это, конечно же, Батюшков, посвятивший Анне Фурман строки, ставшие ослепительной вершиной всего им написанного: