Лев Прозоров - Волхвы войны. Правда о русских богатырях
Несколько разнообразней причины и способы расстаться с жизнью у героев-мужчин. Так, Сухман, тяжело раненный в бою с кочевниками, а затем обвиненный Владимиром во лжи и брошенный в темницу-«погреб», попросту срывает повязки с ран. И смерть героя, и его имя (Сухман, Сухмантий) напоминают героя скандинавского эпоса Сигмунда, или Зигмунда, отца Сигурда-Зигфрида. После битвы с врагами, в которой его покровитель, бог Один, внезапно встает на сторону противников героя, Сигмунд запрещает себя лечить, срывает с ран повязки. Схожи и последние слова витязей. Сухман: «Уж вы ой еси, мои раны кровавые… все за славный бился за Киев-град, за ласкового князя, за Владимира. Он забыл… милость великую, Красно Солнышко пекчи не стало мне, князь Владимир-от меня не возлюбил, вот не для чего стало мне на свете жить». Последние слова Сигмунда зеркальны по композиции, расположению фраз – и полностью подобны по содержанию: «Многие живы от малой надежды, меня же бросили Боги; так что не позволю я себя лечить, не хочет Один, чтоб мы обнажали меч, раз сам он его разбил; бился я в битвах, пока ему было угодно». Просто удивительно, что на это соответствие не обратили внимание ни норманнисты, давно и бесплодно ищущие хоть что-то похожее на скандинавское влияние в древнерусской культуре, ни сторонники школы заимствований.
Впрочем, Сухман-Сигмунд – исключение в русском эпосе. Обычно герои, как и героини, закалываются, бросаются на копье, на меч. В.В. Чердынцев подробно рассмотрел эту тему в своем исследовании, упомянув даже редкие записи, где нехарактерный для сюжета финал с самоубийством присоединен к нему позднее. Так, Бермята в одной из записей закалывается кинжалом после расправы над изменницей-женой, Катериной Микуличной и ее соблазнителем Чурилой. Бросается на нож Алеша Попович, ставший причиной гибели любимой – Алены Збродовны. На копье кидается Добрыня Никитич, униженный «бабой Латыгоркой».
Как уже сказано, самоубийство не характерно для этих героев и этих сюжетов. Бермята чаще всего остается жить, иногда женится на разоблачившей изменницу-жену рабыне (иногда он милует даже Чурилу, казня только свою супругу). Алеша в большинстве вариантов спасает любимую от расправы, что собираются учинить над ней суровые братья, и женится на ней. Нехарактерна кончина от собственного оружия и для Добрыни. Единственно, что можно извлечь из приведенных Чердынцевым примеров, так это органичность подобного исхода для былинного эпоса. Однако исследователь отчего-то лишь бегло упомянул былину, которая в любом варианте заканчивается самоубийством заглавного героя («Дунай»), и вообще не упомянул ту, что заканчивается двойным самоубийством («Данило Ловчанин»). Между тем обе эти былины и по известности, и по драматическому напряжению – ярчайшие, пожалуй, в былинном эпосе.
Дунай в поединке лучников убивает свою жену, беременную чудесным младенцем. Потрясенный содеянным, богатырь кидается на меч, и от его крови протекает река Дунай. Былина о Дунае вдохновила величайшего русского художника ХХ века Константина Васильева на одну из лучших его картин, а длинный ряд эскизов к ней показывает, насколько высокий, истинно вагнеровский трагизм былинного сюжета завладел сердцем живописца.
Наконец, Данило Ловчанин оказывается перед необходимостью скрестить оружие с братьями – названным, Добрыней Никитичем, и родным, Никитой Денесьевичем, – отправленными против него Владимиром, задумавшим жениться на жене Данилы, Василисе Микуличне. Данило оказывается перед страшным выбором – либо стать братоубийцей самому, либо обречь на эту участь своих братьев. Со словами «Где ж это видано – брат на брата с боем идет!» богатырь бросается на свое копье. Его жена, Василиса, просит дозволения проститься с телом мужа и, когда ее привозят к мертвому Ловчанину, закалывается над его телом. Очень важны слова, которые жена Ловчанина произносит перед смертью:
А больша-де у нас заповедь клажона:А который-де помрет, дак тут другой лягет.
Эти слова ясно показывают, что и в этой былине мы имеем дело с ритуалом, а не действием под влиянием аффекта.
Вопреки Проппу, нет необходимости рассматривать эти слова, как заимствование из былины про Михайло Потыка. Оба сюжета отражают древний обычай соумирания, и более того, в былине о Потыке ключевым является не соумирание, а, как мы увидим ниже, погребение заживо с умершим супругом. Наконец, Пропп здесь явно исходил из своего убеждения о позднем, московском происхождении былины про Ловчанина и его верную жену.
Трудно не согласиться с первым публикатором этой былины П.А. Бессоновым: «Едва ли найдется произведение какой бы то ни было народной словесности, если взять отдельную песню, а не ряд их, как ряд, например, песен, сцепленных в Одиссею, которое превзойдет своей драматической силой эту русскую песню, где жена падает на труп мужа добровольной жертвою супружеской любви и верности».
Таковы два самых ярких эпических сюжета, связанных с темой ритуального самоубийства. Следует заметить, что от крови Сухмана также проистекает Сухман-река, или Сохмат-река.
Древность былины о Дунае мало кем оспаривалась. Слишком велико в ней количество архаических черт: жена Дуная, богатырка-поляница, их чудесный младенец, рождение реки из их крови. Показательно в этом отношении мнение советского фольклориста В. Калугина: «Возможно, что это вообще один из самых древних сюжетов русского эпоса». Зато очень многие относили к поздним, московским даже временам былину о гибели Данилы Ловчанина и его верной жены. С.И. Дмитриева вынуждена была доказывать распространение этой былины на Средней Мезени – в регионе, который она вообще считала наиболее древним местом создания и бытования былин. Из этого исследовательница делала вывод и о древности былины про Ловчанина. Здесь я с ней соглашусь, но добавлю, что лучшим показателем древности этой былины является само ее содержание – так же как и всех русских былин, где положительные герои кончают жизнь самоубийством (а отрицательные в былинах так не поступают).
В.Я. Пропп, рассматривая один из случаев самоубийства в былинах, с характерной для него советской чопорностью заметил: «Народ не одобряет самоубийц». «Не одобряет»(!) эта фраза достойна места в ряду самых сильных преуменьшений за историю человечества. Вот как на самом деле выглядело «неодобрение» самоубийц православным крестьянством – а никакого другого «народа» во времена записи былин в России просто не было: «Души самоубийц отходят к дьяволу. Самоубийц признавали детьми дьявола, их дома разрушали. Дерево, на котором повесился самоубийца, срубали… место, где произошло самоубийство, считается нечистым.
Их хоронили в стороне от кладбищ, у дорог, на границах полей… Могилы самоубийц, особенно во время неурожаев и стихийных бедствий, разрывались и осквернялись, а трупы пробивали осиновым колом.
При погребении самоубийцу… пробивали колом, калечили труп, протыкали иглой или вбивали в рот железный гвоздь…»
Попытайтесь сопоставить оскверненные могилы и трогательные образы Данилы Ловчанина с его верной супругой. Место самоубийства, считающееся нечистым, и реку, протекающую из крови самоубийцы Дуная. Причем не какую-нибудь реку, а «мифологизированный образ главной реки… Нередок мотив святости (выделено мною. – Л. П.) Дуная, в частности в русских заговорах». Святая река – из крови самоубийцы!
Отношение былины к героям-самоубийцам, мягко говоря, необычно для христианского сознания, не только церковного, но и народного. Оно полностью исключает возможность складывания этих сюжетов не только в Московскую, но и в христианскую эпоху вообще. Православное сознание, православная система ценностей просто не знают обстоятельств, при которых самоубийство было бы оправдано. Сама оценка былиной самоубийц и самоубийства – ярчайший датирующий признак. Былина отражает более древнюю систему ценностей, при определенных обстоятельствах не только оправдывающую, но и прямо предписывающую самоубийство.
Вот что пишет о русах-язычниках византиец Лев Диакон: «Когда нет уже надежды на спасение, они пронзают себе мечами внутренности и таким образом сами себя убивают». Лев Диакон объясняет это убеждением русов, что пленные (в тексте – «убитые в сражении с неприятелем», явная ошибка переписчика или самого Диакона), по мнению северных язычников, остаются и после смерти рабами победителей.
Трудно сказать, насколько достоверна ссылка придворного хрониста христианской Византии на столь сокровенные поверья язычников. Во всяком случае, посмертное рабство, как страшная кара клятвопреступникам, упоминается в договоре Руси с Византией Х века. Некоторые исследователи сомневаются в самом сообщении Диакона, однако оно подтверждается (и уточняется) другими источниками. Так, Ибн Мискавейх пишет о юноше-русе, последнем оставшемся в живых из группы русов, подвергшихся атаке фанатиков-мусульман в садах Бердаа: «Когда он заметил, что будет взят в плен, он влез на дерево, которое росло близко от него, и наносил сам себе удары кинжалом своим в смертельные места до тех пор, пока не упал мертвым». Здесь окончательно проясняется, что самоубийством спасались не от смерти в бою от рук противника, а от плена.